Шон работал ранним утром, когда солнце еще утопало в дымке, словно ненастоящее, золотистое и мутноватое, а черные тени были длинными. Работал и под полуденным солнцем, взмокший на жаре от пота, и под дождем, и в густом, сером и влажном тумане, волнами накатывавшем с плато, и в короткие африканские сумерки, возвращаясь домой уже затемно. И каждая минута этого труда приносила ему наслаждение.
Он научился распознавать животных, отличать их друг от друга. Не по кличкам – клички давались только упряжным волам, – а по размеру, цвету и клеймам: теперь стоило ему пробежать взглядом по стаду, как он уже знал, какого животного не хватает.
– Зама, а где старая корова с изогнутым рогом?
– Нкози… – Зулус уже не звал его, как прежде, «нкозизана», то есть «маленький хозяин». – Нкози, вчера я отвел ее в загон для больных, у нее в глазу завелся червяк.
Болезнь животного Шон умел распознавать еще до того, как она начиналась. Первый признак – как животное двигалось, как держало голову. Он освоил, чем их лечить, как за ними ухаживать. Личинку мясной мухи – лить керосином на рану, пока они не посыплются, словно зерна риса. Офтальмию – промывкой глаз раствором марганцовки. Сибирскую язву и эмфизематозный карбункул – пулей, а труп немедленно сжечь.
Первого теленка он принимал под акациями на берегу Тугелы, один, до локтей закатав рукава рубахи и с неприятным ощущением скользкой, как мыло, грязи на руках. Потом уже, когда Шон смотрел, как мать облизывает теленка, а тот стоит, пошатываясь от каждого прикосновения ее языка, у него перехватило дыхание.
Его неуемной энергии хватало на все, и всего было мало. Работал он просто играючи.
Шон тренировался в верховой езде. Умел на полном скаку спрыгивать с лошади, бежал рядом и снова вскакивал в седло, потом повторял то же самое с другой стороны; на полном же скаку мог встать на седло в полный рост и вдруг, быстро расставив ноги, снова шлепался на лошадиную спину и на ощупь безошибочно находил ногами стремена.
Упражнялся в стрельбе из винтовки и уже со ста пятидесяти шагов мог попасть в бегущего шакала, пронзая тяжелой пулей посредине его небольшое, не больше фокстерьера, тело.
Частенько оставалась работа, которую приходилось делать за Гаррика.
– Шон, что-то сегодня я себя плохо чувствую, – бывало, говорил тот.
– Что такое?
– Да нога все болит, ты же знаешь, вечно ее натирает, когда я езжу верхом.
– Ну так дуй домой.
– Папа сказал починить ограду вокруг второго бассейна с раствором.
Мужественно улыбаясь, Гаррик наклонялся в седле и тер ногу.
– Ты же на той неделе чинил ее, – удивлялся Шон.