Все думали, что я приму сан. Монахини в школе были в этом уверены. «У него призвание», — говорили они. Моя мама тоже была в этом уверена. Она видела, как я устанавливал алтарь на нашей кухне и надевал свое «облачение», воображая, что свершаю мессу. Другие мальчики делали из полотенец накидку Супермена и прыгали со стульев. Я представлял себе, что полотенце — это риза священника.
Затем, в начале моего последнего года в церковно-приходской школе, отец внезапно положил конец всем моим мечтаниям. Однажды мы с мамой говорили о моих планах на будущее, когда папа случайно зашел на кухню.
— Ты не пойдешь в семинарию, — прервал он нас, — так что не забивай себе голову.
— Не пойду? — воскликнул я.
Я был поражен. Я думал, что все было уже решено.
— Нет, — ровно сказал отец.
— Почему?
Мама сидела молча.
— Потому что ты недостаточно взрослый для такого решения, — заявил отец. — Ты не знаешь, что ты решаешь.
— Нет, я знаю! Я решаю быть священником, — закричал я.
— Я хочу быть священником.
— Э, ты не знаешь, чего ты хочешь, — проворчал папа. — Ты слишком мал.
Наконец мама заговорила:
— О Алекс, пусть у мальчика будут свои мечты. Папа не собирался потакать мне.
— Не поощряй его, — приказал он маме и бросил на меня один из своих взглядов, который говорил: «Дискуссия окончена». — Ты не пойдешь в семинарию. Выкинь из головы.
Я вылетел из кухни, сбежал по ступенькам вниз. Я искал убежища под моим любимым кустом сирени, который рос в дальнем углу заднего двора и который цвел не так уж часто и не так уж долго. Но в тот раз он стоял в цвету. Я помню, как вдыхал невероятную сладость пурпурных цветов. Я зарылся в них носом, как бык Фердинанд. Потом я заплакал.
Не в первый раз отец задул огонек радости в моей жизни.
Было время, когда я думал, что стану пианистом. Я имею в виду — профессиональным, как Либерас, мой детский кумир. Я видел его каждую неделю по телевизору.
Он был родом из Милуоки, и все в городе только и говорили о том, что местный парнишка стал великим человеком. Тогда не было телевизора в каждом доме — по крайней мере не в районе Саут-Сайд, где в Мидуоки жили рабочие, — но отцу каким-то образом удалось купить «Эмерсон» с двенадцатидюймовым экраном и черно-белой трубкой, по форме напоминающей пару скобок. Я сидел перед ним каждую неделю, загипнотизированный улыбкой Либераса, его канделябром и унизанными перстнями пальцами, которые летали над клавишами.
Кто-то однажды сказал, что у меня отменный музыкальный слух. Я не знаю, так это или нет, но я мог сесть за пианино и тут же сыграть простую мелодию так же легко, как спеть ее. Каждый раз, когда мама брала нас к бабушке, я направлялся прямиком к пианино, которое занимало стену в гостиной, и начинал тренькать «У Мери была овечка» или «Мерцай, мерцай, маленькая звездочка». У меня занимало ровно две минуты подобрать правильные ноты для любой новой песни, а потом я играл ее снова и снова, в глубине своего существа взволнованный музыкой, которую я могу извлечь из клавиш.