— Не так, — сказала с огорчением, виновато глядя на мотальщицу.
— Чего захотела… Не сразу. Когда-нибудь и так будет, — улыбнулась та. — Ты силу-то при себе оставляй. В нашем деле ее много не надо, легко действуй. Чего на руки смотришь? Стара? Есть немножко, и здоровьем не похвастаюсь, но — видела? — работать еще вполне могу, тебе, молодой, не уступлю, не зазнавайся. И вот что… послушай-ка… Разве это дело, девушка, что до тебя только через крик человек дойти может? Зачем ты на людей так кидаешься? Все равно без них не проживешь, себя только роняешь.
— Привычка такая. Не зря ведь неуравновешенной называете, — и Клавка хитро улыбнулась: воспользовалась своим прозвищем, как оправданием. — Я, если меня не задевают, никого не трогаю. Мне до людей дела мало, совсем мне они ни к чему.
— Неправильно! Я тебе одно говорю, а ты все равно свое пустое болтаешь. Люди ей, видите ли, ни к чему. Пора уж думать, о чем говоришь, тогда и из «неуравновешенной» выйдешь. — И, уходя, сухо ответила на робкое Клавкино «спасибо»: — Не за что.
«Опять что-то я неладное брякнула. Обиделась на что-то. И спасибо ей мое не нужно… — подумала Клавка. — У меня даже и мысли ни о чем плохом не было. Провались они все… не знаю, чего им от меня надо».
Работа становилась привычной: напряжение, с которым она работала, проходило. Перестала глядеть с завистью на других работниц, разве только на лучших, перевыполняющих норму. Но уже твердо решила, что она и их догонит и перегонит.
Заработка теперь хватало не только на еду и на одежду, а даже и на грошовые безделушки, казавшиеся ей роскошными и совершенно необходимыми для украшения своей особы и угла, который она снимала у одной старухи-домохозяйки.
Освоившись с работой, с фабричными порядками. Клавка перестала робеть и перед начальством. Первая кричала, если по вине администрации случался простой, поступало плохое сырье или хоть в чем-нибудь нарушались права работниц, потому что лагерь приучил ее знать не только то, что она должна делать, но и то, что вправе требовать.
— Ты что орешь? Больно быстро в толк взяла про права-то, — останавливал мастер.
— И буду орать. Я тебе что? Не советская, что ли, чтоб права не знать? Не царское время, тебе, видно, дорогое. А ну, веди меня к самым главным! Чего они там смотрят? Я им протру очки. Я не боюсь и там то же скажу.
И нередко шла к «главным» и добивалась того, что требовалось, или во всяком случае в крике отводила душу не только за себя, но и за других. Она была довольна, что работницы ее, «неуравновешенную», а не кого-нибудь другого, просят «поднять трезвон», хотя и уговаривают доброжелательно: «Да без крику только, не горлом бери, а говори тихо, сознательно».