Клавка Уразова (Ерошкина) - страница 18

Остаток дня она пролежала отвернувшись к стене, с детской жадностью уничтожая принесенное и думая: «Все равно не по мне вся эта музыка расчудесная». И даже слово «мать», все время звучавшее в палате, было ей неприятно: «Какая я, к черту, мать».

В сумерки к Клавке подсела одна из тех, кому уже разрешалось ходить.

— Это кто же у тебя был? С фабрики? Ты, стало быть, рабочая? Я-то так и думала, а бабы уж болтали, что ты… Ну просто так.

— Как это так? — и грозно поднялась на подушках.

— Да ведь бывают. Ну, думали, что без всякого ты занятия. Мальчишку жалели.

— Пошла ты… знаешь куда? Пусть своих жалеют, а мой в жалости не нуждается. Это которая корова с жалостью сунулась? Я ей…

Но рядом уже никого не было.


Выписали Клавку в дождливый день, но даже сквозь косые струи дождя все показалось ей необычно ярким, так она была рада вырваться из палаты.

— Ей-богу, думала замру. Тоска! Мамки эти слюнявые осточертели. Ух, хорошо, вольно! — И, наслаждаясь воздухом, светом, даже дождем, не заметила, как пришедшие за ней женщины взяли у нее ребенка, и, только когда они начали его укрывать, рассмеялась:

— Эка беда, если капнет или дунет. Мужик ведь, ему все нипочем.

А в своем углу удивилась стоящей около кровати хотя и старой, но чистой бельевой корзинке, покрытой белой простынкой. Заметила на столе прикрытую тарелкой еду, молоко и еще какие-то приношения, поблагодарила улыбающихся подруг, но готова была выбросить все это вместе с корзинкой им вслед: «Лезут тоже. Радуются, сами не знают чему».

Это внимание к ребенку заставило Клавку понять, что избавиться от него будет трудно. Как это сделаешь, когда все о нем уже знают, когда он где-то уже записан, когда всякий может сказать: «Где он? Ну-ка, покажи!» Уехать разве куда подальше на поезде, подбросить там и сказать потом: отвезла к тетке или бабке? Нет. Не поверят. Начнут приставать. Изведут. Да и она просто не сумеет врать, никогда не умела. Как же быть?

И одно только холодное недоумение было в ее глазах, когда она смотрела на лежащего в корзинке ребенка. А он заворошился, зачмокал чуть заметным в сумерках ртом.

— Ишь ты… кормить тебя еще… нашел бесплатную столовку. А вот не буду, да и только. — Но… уже кормила. — Захворал бы ты или… — И не кончила. На это, сама понимала, она была неспособна.

Почти каждый день кто-нибудь забегал навестить, посмотреть ребенка, совал что-нибудь ей для него и непременно умилялся его цветущему виду — и лишал ее возможности сделать то, что она считала необходимым.

С потемневшим недобрым лицом она делала все, что надо было для ребенка: кормила, пеленала, мыла. И — отворачивалась от говорливой хозяйки, старухи Петровны; угрюмо встречала и провожала приходящих.