Клавка Уразова (Ерошкина) - страница 24

Наконец, вся в слезах, небывало кроткая, благодарная, приняла сына на руки для первой кормежки.

— Выходили… Милые вы… выходили. Думала, угаснет, угаснет, как огонек. Да не бери, дай еще подержу, — ревниво сказала, глядя на няню. — Неужели думаешь, ему у тебя лучше, чем у родной матери?

И когда заметила, что все на нее смотрят и улыбаются, отвернулась, не хотела, чтобы видели ее волнение, ее радость, ее любовь.

— Ну, девка, пропала твоя вольная головушка, оседлал сынок дикого коня — родную матушку, — покачала головой хозяйка Петровна, видя, как Клава, принеся сына из яслей, укладывала, охорашивала, не могла от него оторваться.

— Сама не думала. Неужели у всех так бывает?

— Нет, у тебя только у одной, больше ни у кого. — И обе рассмеялись.

Может быть, потому, что держалась еще радость от выздоровления ребенка и уже не было дум о том, как с ним быть, на душе стало небывало легко. «Вот мучала себя, думала, безголовая! Да ни за что». И, наклонившись над мальчиком, впервые представляла его уже сидящим, играющим, на ногах. «Батюшки, Витюшок ты мой, ведь и в школу ты пойдешь», и замерла: жизнь в будущем расступилась вширь, открывалась для нее в неожиданной, сладко-волнующей радости — в жизни сына. «Мужик ты мой. Все, все сделаю, только бы хорошую жизнь тебе дать, вот как ты люб».

И материнство, наполнявшее все ее существо, стало как бы новым физическим качеством. От него смягчились, округлились ее движения, как-то потеплело лицо, в глазах появилась та сосредоточенность, которая говорит о глубокой внутренней жизни. Мало сказать, что Клава похорошела, как это часто бывает с женщинами во время кормления, сама того не замечая, грубая, крикливая девка с мужскими ухватками, Клавка Уразова, вдруг обрела женственность, ту особую материнскую женственность, которая говорит о расцвете не только тела, но и души.

Ребенок уже поправился, а Клава все еще не была спокойна и сразу после гудка первая летела через фабричный двор в ясли, отмахиваясь от всех, кто шутя пытался задержать. Так же отмахнулась, когда однажды за воротами ее схватила за локоть сильная рука.

— Стой!

Она рванулась, но смеющийся Степан стоял на дороге, не выпуская ее локоть.

— Как живешь, а?

Стараясь высвободить руку, она взглянула и невольно ответила на его улыбку; опять увидела в нем то, что ей нравилось раньше: и светлые волосы, и неожиданно темные, слишком темные для его волос глаза, и какую-то юношескую свежесть и мягкость в лице, несмотря на то, что он был старше ее.

— Как живешь? Слушай, я опять о том же… Не дури, бери, раз даю. Как назвала? Парень-то, говорят, хворал сильно? Завидный, говорят. Не подвел, значит, я тебя, а?