Клавка Уразова (Ерошкина) - страница 25

Она чувствовала по его торопливым вопросам, по неловкой шутке, что ребенок ему не безразличен, подумала: «Ишь чертяка!» и сухо ответила:

— Виктором назвала. Конечно, завидный, весь в тебя, да только все равно не твой. Ну, если не жалко, то давай, только для него, чтобы ни в чем ему отказа не было. — И вдруг, забывшись, прижалась к его плечу и зашептала: — Хворал как… как свечечка таял. Вот, вот… и загаснет совсем. Плох был. А сейчас на глазах наливается. Гулит уж… улыбается… — И, увидев, как мелькнули в улыбке из-под коротко подстриженных усов его ровные зубы, отодвинулась. — Чего уши развесил? Все равно не твой, и все. Ну, пусти! — вырвала локоть. — Некогда мне. Плевать я хотела теперь на всех вас. Свой мужик есть. Голодный, поди, ждет. — И, не посмотрев, сколько он ей дал, чувствуя по бумажкам, что не обидно, пошла.

— Что еще? — обернулась, чувствуя, что он не пускает.

— Никому не говори, что даю. Не похвастай по простоте.

— Возьми назад, если боишься. С чего это я о тебе говорить буду, когда он мой, и только?

— Ну, и заноза ты… Когда-нибудь покажешь?

— А это хочешь? — и все еще сердито, но по-озорному показала кулак и рассмеялась, когда отошла. «Ишь ты чего захотел. Не выйдет. А все-таки у мужика совесть есть… и вообще… Не плохого отца бог послал, — и громко на всю улицу расхохоталась: — Повезло».

— Эй, Клавдия! — окрикнули женщины. — Опять вспять? За чужака принялась, не за нашего? Хохочет во все горло. Бежит будто к сыну, а сама…

— Вам-то что? Завидно? — И, входя в ясли, подумала: «Опоздали, милые, прозевали. Уже все прошло»…

— Будем мы с тобой жить да жить спокойнешенько. Никому до нас дела нет и нам тоже. Ты да я, да мы с тобой, — приговаривала Клава, подбрасывая сына на руках.

Вошло в привычку говорить с ним и о том, что было на фабрике и в яслях, и о том, что на душе и на уме, — обо всем шептала сыну.

И вот, в одну из таких минут, когда кормила да приговаривала, началось то, что надолго омрачило ее жизнь. Легла маленькая ручонка, играя, на грудь, на синие буквы, на ставшее давно чужим, неприятным имя, и вдруг подумалось: «А ведь спросит: „Это у тебя, мама, что? А почему тебя лагерной зовут?“ Что я скажу?.. Ну, это еще так, а вдруг: „Правда, мама, что тебя пьяной видели? А почему у всех отцы есть, а у меня нет? Мой где? Говорят, что ты меня нагуляла. Как это?“ Спросит… спросит ведь. Тогда что?» И не было сил отогнать эти мысли. — Будут его дразнить… кричать ему: «Эй, ты, безотцовщина, девкин сын». И не могла заснуть, промучилась всю ночь у постельки сына. Уходили мысли о спокойной жизни. Пробовала вернуть их: «Господи, чего я… ведь сколько лет пройдет, забудут все», но сразу думалось другое: «Плохое долго помнят, плохое люди не забывают». И уходила та хорошая, радостная жизнь, о которой мечтала для мальчика: как ни люби, как ни старайся, а от злых языков не прикроешь. «Витек, сынок мой, да что же мы с тобой делать будем, а?» И хотя нашла силы отодвинуть эти мысли, успокоиться, но не было уже на душе так безоблачно радостно, как после его болезни, когда любила, не думала ни о чем. И опять вся насторожилась, отошла от людей, ждала плохого.