Когда всю компанию арестовали в маленьком грязноватом ресторанчике, где они, по мнению Клавки, страшно шикарно кутили, она даже не сразу поняла, чем это может кончиться. Поняла и испугалась только тогда, когда у нее отобрали, как краденую, подаренную в этот вечер новыми друзьями золотую брошку. Она пыталась протестовать против ареста, пыталась бежать, но шепот одной из девчонок: «Брось, дура, все равно каюк», заставил ее понять, что тюрьма неизбежна, что все прежнее кончилось; у нее не осталось никого, кроме этих недавних знакомых, которые и здесь были вызывающе смелы и развязны. Из чувства товарищества Клавка старалась вести себя во всем так же, как они.
Невозможность вернуться домой, где отец мог избить до полусмерти, где мать до конца жизни будет попрекать тюрьмой, где все соседи будут смотреть с презрением и жалостью, а главное, страх потерять своих смелых, веселых друзей — все привело к тому, что она сама разбивала попытки следователя оставить ее на свободе.
— Только не смущайся, Клавка. Не отставай от нас. Бери отчаянностью, — говорили друзья.
И она не смущалась.
— Куда их, туда и меня. Посылайте вместе в лагерь. Я, может быть, больше их виновата, да только вы не знаете, а я сама про себя говорить не хочу. К отцу, к матери ни за что не вернусь. Какая с ними жизнь? Хуже тюрьмы. Все равно буду жить так, как они не велят. Они говорят — не гуляй, а я буду гулять, учись, говорят, работай, а я не буду. Хочу жить легко и весело — вот и все. Чем занималась, тем и буду заниматься. Посылайте вместе в лагерь.
— Чужие слова говоришь? Нахваталась? — пристально смотрел следователь в ее похудевшее, посеревшее лицо. — Пропадешь ты с ними, девушка…
— А вам какое дело? Кому чужие, а мне нет. Вместе взяли, вместе и отправляйте.
От свидания с родными Клавка категорически отказалась: «Поди они…», да и сами родные не настаивали и отказались взять ее на поруки. В глазах отца, мелкого техника, сухого, замкнутого человека, и матери, давно утратившей способность разбираться в чем-либо, кроме хозяйства и своих болезней, все случившееся с дочерью казалось неисправимым и непростительным позором.
Клавка добилась своего: ее направили в исправительно-трудовой лагерь, но не в тот, куда пошли ее товарищи. Это было ударом. Она чувствовала себя обманутой: она же говорила, просила, что хочет быть там, где они. Ей казалось, что ее просто перестали считать человеком, раз, несмотря на ее слезы и просьбы, все-таки поступили так жестоко.
Горе сменилось злобой, и, как человек, которому, по ее убеждению, было уже нечего терять, она с первых же дней лагерной жизни не признавала никакой дисциплины, скандалила, ссорилась, лезла со всеми в драку и упорно, вызывающе отказывалась работать.