А дни шли и шли… Уходил из жизни Степан — были о нем уже не думы, а только полные горечи воспоминания. Уходило горе, на смену пришло тупое равнодушие, душевная усталость. Словно онемело всегда подвижное лицо, скорбно сжался рот, потухли смелые глаза.
Особенно тяжелы, несносны стали заботы о хозяйстве, о сестре и отце.
Наконец не выдержала, сказала прямо:
— Ну вот что, как хотите, а не в силу мне разрываться между работой, домом да очередями. Дальше будет только так: первый кусок Витюше, второй отцу, третий, если останется, мне, а уж ты, Софья… Никакой я от тебя домашней работы не требую, знаю, что все равно толку не будет, но вот, если не берешь на себя отцовский паек получать…
— Очень мне нужно, — прервала сестра, рассматривая в зеркале свои кудряшки и подбритые брови.
— Не хочешь? Так кормись сама на свои карточки и живи, как знаешь. Сообрази все же, работа у тебя легкая, сидячая, после нее и в очереди за отца постоять нетрудно.
— Ну и стой, если нетрудно, — и ушла к себе.
— Брось, — сказал отец, — не пропадет. Печатает она кому-то и за сахар, и за хлеб. Сытней нас живет, а делиться не хочет. Лед у нее на сердце, от которого другим зябко. В кого такая уродилась, не знаю.
«В кого ты ее растил? Тогда о чем думал? — взглянула на него Клава. — Ну, уж если я увижу такое в Витюшке, не знаю, что сделаю».
И хотя никогда мальчик не знал отца, но словно страшней стало за него Клаве после смерти Степана, думала: «Каков будет, каким вырастет? Долго ли мне, матери, изнежить, испортить его, когда вся любовь в нем, вся жизнь?»
И не баловала. Знал сын не только ласку, видел не только любящее лицо матери, притягивающие к себе руки, но и потемневшие глаза, и строгие слова и руки, которые не подпускали, отодвигали от себя, отсылали к деду: «Иди… иди… не нравишься ты мне!» — Несмотря на слезы, на уверения Витюшки, что он не хочет к деду, что он ей понравится, обязательно понравится, выдерживала характер. Могла быть суровой, прятала свою готовность простить, извинить. И в то же время мучилась, не была уверена, так ли она делает, как надо.
Жить становилось трудней и трудней. Война подсчитывала не только каждый кусок, но и каждую крошку хлеба, а Клава все-таки настаивала:
— Не давай, отец, от своего пайка Витюшке, не приучай его только о себе думать. Была на днях с комиссией у них на кухне — им и молоко, и масло, и мясо перепадает. Ты что, сын, ел в садике? — задавала она неизменный вопрос матерей того времени, и малыш обстоятельно докладывал о скромном военном меню.
— Ишь ты, — удивлялся дед. — Большое дело, что о них не зыбывают. Уж, казалось бы, ровно и не до них, — и по-детски вздыхал. — Это бы и мне по вкусу.