Я оставил карабин в батарее в Галлиполи.
* * *
На войне становишься суеверным. Суеверие, по-моему, та же вера, но древняя, языческая.
У меня с судьбой установился «договор». Меня не убьют и не ранят, если я не буду делать подлостей и убивать напрасно. Можно было убивать для защиты и при стрельбе из орудий. Это убийством не считалось. Но не расстреливать и не убивать бегущих. Я никогда никого не убил самолично, и верно – я не был ранен и даже лошадь подо мной никогда ранена не была. Страх, конечно, я испытывал, такова уж человеческая природа. Но когда я вспоминал о «договоре», то мне казалось, что пули перестают цыкать около меня. В общем за себя я не очень боялся, а за брата очень. Часто становился между красными и братом, чтобы прикрыть его моим «договором». Было какое-то предчувствие. После сильной передряги всегда искал светлый контур Рыцаря и на нем брата и вздыхал с облегчением: «Слава тебе Господи. Жив!» А заговаривал о какой-нибудь мелочи.
Когда карабин вернулся ко мне в Галлиполи, я понял, что брат умер. Всеми неправдами, с чужим удостоверением, попал в Константинополь и искал брата во всех громадных французских госпиталях. Безуспешно. В отчетностях и в палатах царил чисто французский кавардак.
В полном отчаянии шел по Пере. Навстречу французская сестра милосердия. Спрашиваю, не знает ли случайно?
– Ах, тысячи больных русских. Как можно их запомнить?
Я поник головой. Очевидно, она сжалилась и спросила, как фамилия. Я сказал.
– Мамонтов? Он умер у меня на руках.
Как же не верить в чудо? Французская сестра милосердия помогла мне найти могилу брата.