Коллонтай (Млечин) - страница 104

Крыленко ответил:

— Есть террор, вызываемый политической необходимостью, и террор ненужный — бессмысленно жестокого человека. Нельзя называть «красным террором» ничем не оправдываемые убийства, пятнающие революцию.

Семнадцатого мая 1918 года суд оправдал Дыбенко. В приговоре говорилось: перед ним поставили такие сложные задачи, как «прорыв к Ревелю и Нарве, к решению которых он, не будучи военным специалистом, совершенно не был подготовлен…».

Моряки вынесли его из зала суда на руках. Дыбенко на радостях загулял. К великому огорчению Коллонтай, уехал сначала в Москву, потом в Орел, к брату. А позднее пустился в совершенно авантюристическое предприятие: с документами на чужое имя отправился в Крым для нелегальной работы. Это было сделано в надежде заслужить прощение. ЦК еще в апреле исключил его из партии. Впрочем, партбилет ему вскоре вернут, восстановив партийный стаж с 1912 года.

Трудно было найти человека, менее подходящего для подпольной работы. Приметного, шумного Павла Ефимовича, не привыкшего сдерживать себя и не знающего, что такое конспирация, быстро арестовали. Он сидел в тюрьме в Севастополе. Товарищи вновь не бросили его в беде. Через месяц Совнарком сложным путем договорился об обмене Дыбенко на нескольких пленных немецких офицеров.

Много раз возникал вопрос: почему Ленин так снисходительно относился к выходкам Дыбенко? Настоящим преступлением Владимир Ильич считал только выступления против советской власти. Да и большевиков было не так много, чтобы легко отказываться от тех, кто нарушает все мыслимые и немыслимые правила и законы.

Осенью 1918 года Дыбенко вступил в Красную армию. Так и для него началась Гражданская война. Сначала его сделали военным комиссаром полка, потом командиром батальона. Отправили в Москву и зачислили в военную академию. Но учиться Дыбенко не хотел. Заставлять его не стали.

Для Коллонтай это были очень трудные месяцы. И то, что происходило в стране побеждающего социализма, ей совсем не нравилось: «Я пишу эти строки для себя, правдиво до дна. Пишу потому, что в вихре борьбы, строительства, среди гущи людской — я всё же одна, очень одна… Я должна позволить себе роскошь поговорить сама с собою, будто говорю с другом.

Доброты нет среди нас — вот, что мне жутко. Кругом царит столько злобы! И будто каждый стыдится проявить сострадание, сочувствие, доброту… Доблесть быть жестоким. И сама я ловлю себя на том, что стыжусь порывов жалости, сочувствия, сострадания… Точно это измена делу! Точно проявить тепло, доброту — значит не быть хорошей, закаленной революционеркой!.. И все кругом такие же сухие, холодные, равнодушные к чужому горю, привыкшие не ценить человеческие жизни и как о самом пустом факте говорящие о казнях, расстрелах и крови…»