Кривоногий присел перед ним на корточки, показал две подковы, которые, собираясь бежать, кузнец сунул в карман. Угрюм испуганно и угодливо закивал, будто признавался в грехе:
— Мои. Мои. Мои! — пытался вспомнить, как это сказать по-братски и не мог.
— Уста?[48]
— Дархан — кузнец! — снова залепетал он, уловив в незнакомом говоре тень почтения. Что-то промелькнувшее в черном лице с запавшими, как у покойника, глазами, давало надежду остаться живым.
— Уста! Уста! — почтительно и даже восхищенно залопотали сидевшие у костра.
Ему бросили сырую, недавно снятую с барана шкуру и указали место, где лечь.
Утром вытащили из котла и бросили в его сторону разогретые бараньи лытки. Потом посадили на заводного коня без седла и повезли в полуденную сторону, время от времени отклоняясь на закат.
В пути Угрюм старательно ковал коней киргизцев и всем своим видом показывал, что может быть им полезен. Молота у него не было — ковал рассыпавшимися камнями. С острой ясностью вспоминал нищее, бездольное детство. Будто вернулось оно, и вот снова тошно, низко он выживал. Много молился про себя. Думал с лютой тоской: «Беды меня породили, горе выкормило, злая кручина вырастила. Если на весь век судьба такая — лучше бы умереть. Лишь бы не страшно. Уснуть и не проснуться».
Он думал, что киргизы возвращаются в свое селение. На многолюдном стане его заперли в темной глинобитной избенке. Угрюм приткнулся спиной к стене, сполз на пол и почувствовал, что он здесь не один.
— Ты чей? — с удалью и неуместным весельем спросил из тьмы голос.
— Енисейский промышленный! — всхлипнул Угрюм.
— А я из томских посадских, Пятунка Змеев! — назвался он с такой важностью, будто их посадили рядом за званый стол. — Киргизы много наших пленили. Теперь повезут продавать.
— Чему радуешься-то? — слезливо огрызнулся Угрюм.
— А чего? — хохотнул пленный. — Просидел бы всю жизнь в подручных у отца, старого Змея, да у братьев: я — младший. А тут Бог дал посмотреть, как всякие люди живут, да себя показать! Не понравится — убегу. Я лихой! — снова беспричинно хохотнул во тьме.
Угрюм засопел, прикрыв глаза. Навязчиво вспоминался утробный удар чекана по голове. Этот страшный звук не переставал повторяться в его душе, наполняя ее ужасом. Стоило закрыть глаза, являлось перед ним вытягивавшееся в судорогах тело. «Господи, — опять думал слезно, — за что мне судьба такая?»
Кто-то закряхтел и закашлял в другом углу. Угрюм стал прислушиваться.
— Нас тут четверо, — громко объявил Пятунка. — Ты пятый!
Утром мазанку открыли. Дневной свет ворвался под кров. Щурящихся пленников вывели. Их лица сливались в одно пятно. Запомнился только Пятунка. Курносый, губастый, с непомерно большим, всегда удивленно открытым ртом, с длинными, конскими зубами, он оглядывался с таким видом, будто собирался выйти на круг плясать: «Эх, где наша не бывала, где не пропадала?»