Ни щеки, ни нижней губы, впрочем, всего своего лица Угрюм не чувствовал. Не разжимая зубов, при помощи одной верхней губы он прошепелявил:
— Если оскоплен — не лечи! Умру!
Булаг подслеповато склонилась над его животом, стянутым повязками.
— Есть бол! — сказала равнодушно. — Целый! — И бесчувственно подергала за него, как за какую-нибудь кишку во вскрытой туше.
От этого небрежения слезы струями хлынули из глаз Угрюма, заныло, защипало изодранное лицо, горячо защекотало по вискам.
А тень у входа все скалилась и беззвучно потешалась над изувеченным. Было над кем и над чем посмеяться нечистому. Прежние мысли о жизни и счастье показались Угрюму щенячьи глупыми. Со всей ясностью высветилось вдруг, что богатство, слава, свобода — все суета, а пережитое им не стоит гроша, потому что в его жизни не было самого главного — женщины, той самой женщины, что приходила в снах, но так и не пришла в яви.
Булаг смутилась от его слез. Вскинула свои длинные брови, как птица крылья в полете.
— Чего ты? — беспокойно потрепала мошонку мягкой рукой. — Раз мужчина, значит, будешь жить.
Застучала кровь в висках. И показалось Угрюму, будто его сердце ускакало из ребер в ее мягкую руку.
— Уй, да совсем хороший жених! — тихонько рассмеялась она, задрала подол халата на полных ногах, переступила круглым коленом через больного и осторожно присела, чтобы не причинять ему боль.
«Кто же ты?» — промычал Угрюм, вглядываясь в тень у входа. Вроде бы она уже не скалилась, болталась белой тряпкой. От благодарности к молодой балаганской женщине снова выступили слезы на его глазах. И он уже соглашался с посулами того, кто стоял у двери, похоронить прежнюю жизнь, как рассказывал о каком-то самокресте Абдула-Иван, и родиться к новой.
За неделю до Пасхи в избе Маковского острога умер дед Матвейка — старый сын боярский. Последние дни он больше прежнего кряхтел и охал, но таскал ноги, и кончины его никто не ждал.
Едва заалело солнце над тайгой, Капа напекла пресных лепешек, раз и другой выглянула из своего оконца. Над избой приказного дымка не было. Льдины из окон вытаяли, а утренники были холодными. Жалея старика, добрая женщина хотела затопить ему печь. Она накидала в плошку горящих угольков, распахнула дверь избы Матвейки — приказный лежал на лавке носом в потолок. Кафтан, которым он был укрыт, сполз на пол.
— Что лыбишься-то? — зычно спросила Капа и зябко передернула плечами. — Встал бы да лоб перекрестил, печь затопил.
На ее оклик приказный бровью не шевельнул. От его улыбчивого молчания Капа сперва обомлела, потом с ревом выскочила в острожный двор и трубно заголосила.