А эта, лысая, осталась. Её даже вороны не начали ещё клевать, только кружились над ней.
— Одну заднюю ляжку отрубим, и хватит, — сказал Колька, а сам брезгливо сморщился. И всё смотрел на лысую чёрную спину. Мне эта худая, в выпирающих позвонках спина тоже была неприятна, и я возразил:
— Может, подождём, когда гурт начнут резать?
— А если не будут?
— Ну, тогда отрубим.
— А если кто-нибудь утащит овцу?
И, положив на плечо свою, с обломанным концом, саблю, Колька подошёл к ней. Мы с Лёнькой тоже подошли. Хотя и противно было, но всё-таки хотелось посмотреть, как он будет отрубать.
И вдруг Лёнька схватил нас обоих за рукава. Прошептал:
— Смотрите! Она дышит…
Мы все трое с испугом глянули на едва вздымающиеся бока, потом перевели взгляд на провалившуюся в снег голову, и нам стало не по себе. Мы даже попятились.
Овца была действительно живая и дышала, чуть заметно шевеля ноздрями. И мутные её глаза слезились. Однако уши уже повисли — остыли, и на одном из них тяжелела железная гуртоправская бирка.
— Как же так, — растерянно протянул Колька и откинул свою серую шапку к затылку. — Я же сам видел: их мёртвых бросали.
— Может, она притворилась?
— Нет, у ней был обморок, — возразил я.
И мой довод был убедительнее Лёнькиного: ведь овцы притворяться не умеют.
Но Грач выдохнул:
— Какой обморок? Что-то тут не то.
И посмотрел наверх, на кромку обрыва, откуда съехали овцы и дважды желобками наследили на снегу.
Я не уступал:
— С людьми же бывает обморок. Помнишь, бабка Илюшиха топором себя тюкнула. А потом оклемалась.
— Ладно, — махнул рукой Грач, давая этим понять, чтобы я замолчал. И вдруг предложил:
— Унесём овцу в мост?
— Зачем?
— Не разговаривай — бери!
Мы с Лёнькой послушно схватили овцу. Понесли.
Она была нетяжелой. И голова болталась у неё, как у дохлой. Но большое брюхо было тёплым. И я ещё пошутил:
— Лёнька, овца, наверное, с тобой одной породы. Рахитка.
Спустя некоторое время, вместо того чтобы пойти в школу, мы примчались с портфелями сюда, в сток, — занялись овцой. Принесли ей подстилку — рваную мазутную фуфайку. И натаяли из снега в котелке воды, подсолили её. Лёнька принёс немного жмыху, растворил в этой воде, отчего она сделалась мутной.
Но овца пить не стала. Она чуточку глотнула, только когда мы поднесли её голову и сунули в котелок. Так с горем пополам мы споили ей часть тёплой воды.
Потом заткнули снегом и хворостом в стоке отверстия, чтобы овце ночью было тепло. Ушли. Грач, шагая между мной и Лёнькой, велел:
— Об овце никому ни слова.
Впрочем, он мог бы этого не говорить.
На другой день с утра резали гурт. Резать пошли многие из посёлка, и моя мать, и Колькина.