— Ах так! — вскипела Тамара. — Я уже никто в доме. Я уже невольница. Хорошо же! Я поступлю так, как подобает поступать тому, кого лишают свободы!
В тумбочке у нее лежал старый пионерский горн, купленный когда-то ей в подарок отцом. Тамара схватила его и выскочила на балкон.
Мать в ужасе бросилась за ней, не представляя еще, на что решилась ее вышедшая из повиновения дочь. Она обхватила ее за плечи и, вся дрожа от пережитого волнения и от недоброго предчувствия, умоляла:
— Тома, Томочка! Ну, вернись же, дурочка!
А Тамара, поднеся горн к губам, заиграла в полную силу.
Ту-ту-ту-ту, ту-ту-ту! — неслось по сонной улице.
— Дурочка! Весь район взбаламутишь! — упрекала мать.
— Ну и пусть! — твердила Тамара и дула в трубу: ту-ту, ту-ту!
Всю эту историю я восстановил потом по рассказу Тамары, а также Марии Сергеевны и Василия Степановича, которые приходили в школу с жалобой. И я подумал, что ведь то же самое могло произойти и у нас в семье. Начало было точно таким же. С вечера я поставил будильник на три тридцать. И тоже никому ничего не сказал. Боялся лишних вздохов и ахов. Когда задребезжал звонок, первым проснулся отец. Стал одеваться. Потом, глянув на часы, недоуменно произнес:
— Что такое? На завод вроде рановато.
Я, вскочив вслед за отцом, уже натягивал штаны.
— А ты чего?
— У нас сбор, папа!
— Какой сбор? Темень еще. Ранища. Что случилось?
Я посмотрел на отца с упреком:
— Уж ты-то, папа, должен понимать, что случилось.
Отец потянул меня за рукав:
— Что-то не припомню. Может, пояснишь?
Не знаю, откуда у меня набралось смелости, но я продолжал упрекать отца:
— Не верю, что не помнишь, папа. Такое не забывается. В этот час тридцать лет назад началась война.
— Правда, правда, сынок, — смутившись, как мне показалось, соглашался отец.
А я продолжал говорить взволнованно и убежденно. О том, как в советском небе появились самолеты со свастикой. По деревенским хатам и по городским кварталам ударили орудия. И, лязгая гусеницами, тысячи фашистских танков поползли по нашей земле.
— И вот мы, школьники, пионеры и комсомольцы, — торжественно закончил я, — в этот час в память о тех, кто отдал жизнь за советскую Родину, за нас с вами, заступаем в почетный караул.
Отец не сразу нашелся, что сказать. Мне показалось, что он смотрел на меня полными удивления глазами, словно не узнавал меня, и недоумевал: я ли это, я ли такое говорю?
— Кто же вас надоумил? — только и спросил он.
— Никто, — ответил я. — Мы сами. Никто не знает. Тебе говорю об этом первому. Понимаешь, папа, мы подумали, если кому сказать, начнут согласовывать, выяснять, можно ли. Найдутся такие, которые скажут: надо пожалеть детей, зачем их поднимать в такой ранний час? Пусть поспят. А ведь те, что проснулись от гула фашистских орудий, от грома взорвавшихся бомб, ведь они тоже недоспали. Правда, папа?