Чердак (Данн) - страница 64

Утром принесли мою белую блузку с потом в швах, чернотой с внутренней стороны воротника и прямой джемпер, теперь слишком тесный; еще сапоги, черные пиратские замшевые, выше колен, сзади с кожаными шнурками и дюймовыми каблуками, до колена облегающие и теплые, а стопу давят. Я слышу, как они потрескивают при ходьбе. Как отчетливо стучат каблуки по сравнению с обувью на резиновой подошве без шнурков. Волосы висят строго вниз за ушами, но я это только что заметила. Сзади твердая шишка, внутри крохотные закоулки, где мягко пальцу, в школе я смотрела на других и думала: если у людей уши ниже глаз, то они глупые, если на одном уровне или выше – умные. Верхушки моих ушей на уровне бровей. Мы сидели на серой деревянной скамейке в круглосуточной прачечной «сиеста тайм» и смотрели на пастельных мексиканцев в пастельных пончо в люминесцентном белом свете. Когда я глядела на него, то едва видела – настолько он был черен. У меня были месячные, и даже при том, что я пользовалась тампоном, он норовил сунуть нос мне между ног. Я лежала на койке и хотела плакать, ощутить, как мне плохо, бесконечно повторяя, что скучаю по той собаке больше, чем по чему-либо иному, – не получилось: я не скучаю ни по людям, которых знала, ни по местам, где когда-то побывала. Мне не нужны ни персонажи, ни географические точки – только хорошая еда, теплая постель и приятная погода, да еще – чтобы не было волдырей. В общем, трогает меня вовсе не то, что я говорю, будто меня трогает, а то, о чем сказать не могу: горячая ванна, и чтобы находилась рядом с моей комнатой, и там же туалет, а из людей – одна Блендина. Вот и выходит, что мне ничего не надо. Дело, похоже, не всегда в людях, а в том, что тебя приятно трогает, или в том, от чего растет ощущение кайфа, когда они говорят что-нибудь хорошее, и ты сознаешь, что они такие, как ты, и приятное, и кайф с тобой, если ты того хочешь, а здесь не желаешь ничего, кроме сна. Иногда я просыпаюсь.

Я жгу свои волосы в старом амбаре в саду. Пламя горит на грязном полу у двери. В углу на железных перекладинах стоят школьные парты. Каждое сиденье – передняя часть стола. Каждый стол – задняя часть сиденья с пустыми отверстиями рядом с желобком для карандашей. В темных высоких углах амбара висят старые инструменты, вокруг валяется покрытая лишайником кровельная дранка. Я на коленях, у огня. Руки побелели от холода, и ножницы в дыму кажутся белыми. Страницы книги буреют и сворачиваются, но огня против света из двери не видно. Ножницы тяжелые и острые, на большом пальце, куда они давят, когда я их сжимаю, и на большом пальце, куда они давят, когда я их раздвигаю, – синяк. Голова тяжелая, левая рука, держащая волосы, тяжелая. Длинные пряди в сумраке сарая кажутся темными, там, где свет из двери падает в огонь, – светлыми. Я режу их, и мертвые волосы падают из рук в пламя. Сначала – длинными, чавкающими ножницами коротко, потом, слепо, не замечая клочков и обрывков, – до короткого пуха, чтобы ничто не шевелилось на ветру. Только мягкое касание о ладонь, когда я провожу по черепу рукой. Без волос холодно, а пламя жаркое, шипит, распространяя вонь. Кей в стуле в саду думает о змеях в стуле в саду. У подножия холма мусорная свалка с фургоном Призрачной женщины, и призраки толчками всходят на грудах мусора. Зимнее солнце проливается сквозь сад. Голове холодно, ноги в траве, и что-то шевелится во мне. Я не ела ничего такого, что может шевелиться. Но в животе шевеление, и шевелится кто-то другой – не я. Лежу на спине на тротуаре. Рядом с моей головой ее ноги в старых кожаных ботинках до щиколотки, края завернулись наружу, идиотские носки ромбами спустились на хилые щиколотки – мой правый глаз смотрит ей прямо под юбку, где вены и дряблая в шрамах плоть, левый – туда, где подергивается локоть. Ее голос разносится надо мной и обволакивает людей, прежде чем вернуться обратно и рухнуть на меня. Ее руки ладонями наружу поднимаются и падают – она клянется моей девственности, – мимо проходят люди в модной обуви из крокодиловой кожи, из кордовской кожи, из замши – каблуки энергично стучат, пальцы наружу, я не вижу дальше живота. Она с криком раздает листовки, велит на меня взглянуть, ее юбка задирается, когда она наклоняется показать на мой живот, и говорит людям, что я Иисус. Я слышу, как чистильщики обуви встряхивают тряпки, он, проходя, смотрит на меня – у него отличные ботинки, – он хочет меня прямо здесь, на улице, с моим животом, а она кричит надо мной: Иисус. Он ушел, и боль накатывает снова. Я вдавливаю локти и голые пятки в бетон, спина выгибается, вдавливаясь внутрь меня, пот холодный, тротуар горячий, мои ноги сами собой раздвигаются, то, что сидит в моем животе, шевелится, в горле, откуда я не могу вытошнить шершавый жар. Она прыгает, указывая пальцем, пот течет по ее ногам, блестит на клетке носок. Моя шея напрягается, лицо вытягивается, мышцы на ступнях и икрах сводит. Я не могу дышать, хотя широко открытый рот полон сухого, прохладного воздуха, и он толкается в горло, как самое настоящее дерьмо. Колени сгибаются, спина аркой вверх, толкотня не прекращается. Люди смотрят и перешептываются, я едва вижу ее лицо, она смотрит между моих ног, где задралась юбка, все влажно и горячо, тротуар и мои волосы. Оно рвется, я рвусь, она протягивает квадратные руки ко мне, я вижу ее бледные без век глаза и рот, из которого капает слюна. Она извлекает из меня красное и бесформенное на шнуре, с мешком на конце, показывает это орущее окружающим, красное течет по ее ладоням, скатывается на локоть. Я поднимаю голову: красное шевелится в ее руках, люди отворачиваются. Она кричит, и ее волосы накрывают красное, она сжимает его в ладонях, перекручивает, мои глаза близко, они сухи и распахнуты. Крик прекращается. Она зарывается лицом в красное, ее волосы шевелятся на красных руках. Я замечаю, что ее челюсти двигаются, мускулы перед ушами сжимаются, слышится хруст и звуки из горла. Она поднимает лицо, оно в крови до глаз, рот изрыгает кровь. Она медленно, долго глотает, взгляд взлетает над идущими мимо людьми, губы отделяются от красных зубов, шевелятся, она говорит: «Иисус… Иисус…»