Диалоги с Владимиром Спиваковым (Волков) - страница 22


ВОЛКОВ: Наивысшая похвала, которую только можно было получить. А Ойстрах ведь был очень сдержанным человеком. И что происходило в его душе, по-моему, никто так до конца и не разобрался. Я тоже сиживал на его уроках в Московской консерватории. Он ведь даже говорил не очень много. Главный его метод учения был в том, чтобы взять самому в руки скрипочку – и показать, как это должно звучать. И насколько же это было гармонично всегда…


СПИВАКОВ: А я однажды присутствовал при такой сцене. К Ойстраху пришел один студент, и, едва он сыграл первую фразу концерта Чайковского, как педагог его остановил:

– Повтори, пожалуйста, еще раз эту фразу.

Скрипач сыграл еще раз. Ойстрах говорит – еще раз сыграй. Тот сыграл уже в третий раз. Давид Федорович ему вдруг заявляет:

– Ты знаешь, надо заменить концерт.

Студент растерян:

– Я же сыграл только одну фразу.

– По тому, как ты сыграл эту единственную фразу, я понимаю, что нам нужно заменить этот концерт на другой, – заключил Ойстрах.


ВОЛКОВ: Это жестоко…


СПИВАКОВ: Жестоко. Но он поступил как врач. Иногда для выздоровления нужно выпить горькое лекарство.

2. Allegro vivace (живо)

Начало карьеры

Сто грамм для храбрости

ВОЛКОВ: Я смертельно боялся сцены с самого малолетства. Я преодолевал страх появления на эстраде полным отключением сознания и выходил на публику в беспамятстве. У меня каждое выступление шло на автомате от начала и до конца, пока я не уходил со сцены. А ты так свободно держишься на сцене – никогда не было волнения перед концертом?


СПИВАКОВ: Вообще-то я не концертный человек, признаюсь по совести, – из волнения не вылезаю до сих пор. Мандраж перед выступлением появился вдруг лет в четырнадцать-пятнадцать, а до этого я играл свободно, словно плыл по течению. Способный, талантливый ребенок до определенного момента чисто интуитивно идет по жизни, он играет по наитию, но разум его еще не включен, его рацио не проснулось. И вдруг наступает момент, когда дитя взрослеет и начинает думать и смотреть на себя как бы сверху, как, наверное, смотрят взлетающие души на покидаемое тело. Он начинает задумываться над тем, как и почему у него получается или не получается. Он пытается «музыку разъять как труп», как замечательно определил Пушкин. Вот так наступает самый страшный, переломный момент.

Я изводил себя, доводя до чудовищного состояния. Я представлял, что умерли мои родители – и в этом состоянии какой-то внутренней амнезии, когда, кажется, можно нож всадить, и не почувствуешь боли, когда ноги отнимаются от дикого стресса, я выходил на сцену.