Рассказы о прежней жизни (Самохин) - страница 154

Две дачи мы забраковали из-за отсутствия поблизости речки, одну – за дальность расстояния и ещё одну – за неэлектрифицированность округи. Из-за непосильной цены мы не забраковали ни одной.

Я сидел за ужином и украдкой разглядывал своих близких, гадая – кто же из них подпольный Корейко. Да нет же! – не было среди них богачей.

Расходились мы поздно. Свояк и свояченица шли впереди, мы с женой – следом: до ближайшей остановки троллейбуса нам было по пути. То ли соболиная, то ли норковая шапка свояченицы вспыхивала искрами в свете фонарей.

– Зинуха! – окликнул я её. – Сколько стоит твоя шапка?

– Двести восемьдесят, а что? – рассеянно ответила Зинуха.

Я вдруг успокоился. Я поверил, что куплю дачу. Неизвестно пока – на какие шиши, но куплю непременно.

Великий экономический парадокс творился с нами и вокруг нас. Простые советские клерки шагали в замшевых пиджаках, в дублёнках и американских джинсах. Рядовые инженеры с месячным окладом в сто семьдесят рублей ехали в семитысячных «жигулях» на двенадцатитысячные дачи. И моя свояченица Зинуха, скромный зубной техник, несла на красивой, легкомысленной голове без малого трехсотрублевую шапку. Вместе же с шубой, сапогами, кольцами и французским бельём она стоила никак не меньше полутора тысяч…


Подходящая дача – и недорогая – свалилась на меня внезапно. С владельцем её, фотокорреспондентом вечерней газеты Савелием Прыгловым, корчившим несусветно печальную рожу (так ему, дескать, не хотелось расставаться со своей недвижимостью), познакомил меня Витюша.

В первое же воскресенье мы с Прыгловым отправились смотреть дачу.

Близилась весна. На укатанной улице имени Дарвина в деревне Верхние Пискуны снег почернел, сделался дыроватым и ломким. Возле дощатых калиток грелись на солнцепёке старухи и собаки. А за деревней, на дачной дороге в глаза нам ударила высокогорная белизна. Здесь было безветренно, тепло, хотелось снять с себя одежду и, не теряя времени, подставить плечи нежному мартовскому ультрафиолету. Хотелось петь, дурачиться, кидаться снежками. Думать же – я вспомнил Пухова – не хотелось вовсе. Ни о чём.

Но мешал Савелий. Забегая вперёд и пятясь задом, он рассказывал мне историю своего грехопадения, из-за которого вынужден теперь продавать дачу. Глаза его слезились от яркого солнца, и потому история казалась очень печальной, а сам Прыглов – незаслуженно притесняемым человеком, страдальцем и жертвой.

Дело в том, что Савелий Прыглов проштрафился. Проще говоря, угодил в вытрезвитель. В вытрезвителе его обработали по науке, подержали, сколько положено, и прислали в редакцию бумагу – с позорящим рисунком и требованием обсудить на коллективе. В редакции, конечно, могли бы эту историю зашпаклевать. Зашпаклевать, замазать, спустить на тормозах. Но не захотели. Из принципиальных соображений. Ибо сами вели с этим злом неустанную борьбу, выжигали, как говорится, калёным железом. И даже – буквально накануне прокола, случившегося с Прыгловым, – опубликовали в номере подвальную статью: «Зелёному змию – чёрную жизнь!»