Геморрой, или Двучлен Ньютона (Джали) - страница 63

Было мне тогда лет восемь, мадре со скандалом сошлась с очередным прохвостом, Дед наорал на нее и предал анафеме. Она ушла, хлопнув дверью. Дед наклюкался, носился по комнатам и орал какие-то стихи под грохот на всю катушку «Паяцев». Я рыдал, забившись под стол. Мне было плохо-плохо-плохо! Дед увидел меня, выволок из-под стола, секунд тридцать созерцал, безумно вращая глазами, потом со словами «Бедный Ёрик!» выпустил. Я шмякнулся об пол, Дед пошлепал на кухню в одном шлепанце и развевающемся халате, сильно смахивая на жуткого ворона. Мне стало хуже-хуже-хуже. Я понял… да-да, я все понял, никому до меня нет дела! Доказательством тому было то, что Дед то ли не признал меня, то ли спутал с каким-то Юриком. Мало того, он так наклюкался, что едва ворочал языком, назвав не Юриком даже, а Ёриком! Я был потрясен, уязвлен, и меня душила растоптанная вторым Дедовым шлепанцем гордость. Я отправился на кухню, взял самый острый нож и резанул по запястью (шрам, кстати, сохранился, и я вру девицам разные героические байки о нем). Я собирался встретить свою смерть достойно, как римский патриций, но вид крови все испортил. Я заорал благим матом, чувствуя, что умираю, и медленно стал сползать в обморок. На мой вопль пригалопировал одношлепанцевый Дед. С бутылкой в одной руке и шлепанцем в другой (как тогда меня зациклило на этом!). С секунду он созерцал картину потом… шлепнулся в обморок. Ей-богу, не вру! Я был так возмущен подлостью взрослых (нет чтобы спасать умирающего, сам решил отдать концы!), что как-то сразу очухался. Собрался с силами, перетянул запястье полотенцем и со свирепой радостью опрокинул на Деда чайник холодной воды. Дед, зафыркав, как старый боевой конь, уселся, оглядел ристалище, на котором плескались кровь, вода и виски, и, кажется, решил снова отрубиться. Но я не предоставил ему эту счастливую возможность – вылил на него остатки воды. Он еще раз отряхнулся, уставился на меня, задержал взгляд на моей повязке и замызганной кровью майке, помотал башкой, сощурил протрезвевшие зенки и выплюнул: «Сука!» Это враз вернуло меня в естественное состояние. Я плюхнулся в половую лужу (в смысле растекшуюся по полу), засучил тощими ножками и заорал: «Сам такой! Сам-сам-сам! Никому я не нужен! И не Юрик я, а Мика! Мика я, суки подзаборные!» Дед встал, подошел ко мне, приподнял за шкирку. Я думал, что он опять, как давеча, уронит меня, но он отволок меня в ванную, раздел, снял повязку. Рана до позорного была ничтожной. Мне стало стыдно, что он решит, будто я, как мадре, просто спектакль учинил, и я заскулил. Но он довольно кивнул, отметив, что рана пустяковая, и принялся смазывать ее какой-то гнусью из аптечки. После этого сунул меня под душ, потом сам залез туда, и мы, стоя рядом, дружно кляцали зубами под холодными струями. Потом обтерлись и прошествовали в его кабинет. Дед позвонил нашей домработнице Ксюше, живущей в соседнем подъезде, и попросил зайти, прибраться на кухне. Пока она там чистила, что-то бормоча, мы с Дедом тихо беседовали, утопая в креслах. Дед начал с того, что «принес мне официальные и искренние извинения», поклявшись никогда не повторять подобного. Я не очень понял, о чем речь, но кивнул. Потом он сказал, что «непечатное слово, слетевшее с его уст», относилось вовсе не ко мне, а к нему самому и… впрочем, это не важно. Я опять кивнул, потому что понял, кого он имеет в виду, и даже был с ним согласен. Затем он снял с полки какой-то томик и, вертя его в руках, рассказал мне про принца Датского. Так я познакомился с Шекспиром, который стал мне другом, не задаваясь Степкиным вопросом о прагматизме. Когда Дед завершил свой рассказ, мы услышали всхлипы. Оказывается, Ксюша тоже слушала повествование Деда.