Время от времени по асфальтовой дороге с грохотом проезжали машины. И всякий раз Хьюстон рефлексивно наклонял голову и втягивал ее в плечи. А после посмеивался над собой, сознавая всю бесполезность этих движений. Какая-то его часть безропотно подчинялась желанию принять поскорее защитную позу, а другая его часть не могла удержаться, чтобы не вышутить это.
Хьюстон сменил положение; теперь он упирался в стенки трубы обеими голыми ступнями, а ноги распрямил и согнул ровно настолько, чтобы они слегка пружинили и не оцепенели от неподвижности. Мокрые ботинки и носки Хьюстон пристроил на колени. Запах сырой кожи и намокшего сладковатого хлопка принес ему толику успокоения. Утренний забег закончился, и все, что теперь делал Хьюстон, казалось ему вполне заурядным, рутинным занятием. Вот сейчас он передохнет несколько минут и направится в душ, а потом оденется и пойдет к одиннадцати часам на занятие в колледж. «А какой сегодня день? – вдруг возник у него вопрос. – Если понедельник, то я веду „Современную литературу“. Если вторник – тогда „Ремесло сочинительства“».
Но он не мог больше не подпускать к себе правду. Она вернулась со скоростью и внезапностью пули, с жужжанием пронеслась по трубе и с силой врезалась в беглеца, отрезвив его сознание и заставив тело задрожать и скорчиться в конвульсиях от горя. «Мои дети, – застонал Хьюстон. – Мои дорогие, ненаглядные ребятишки…» Боль была слишком сильной, намного сильнее его. Она навалилась на него, сковала все туловище, сдавила веки. И он – как сидел, согнувшись в три погибели и обвивая руками колени, – так и погрузился в тяжелый, гнетущий сон.
Спустя некоторое время его сцепленные руки разомкнулись, и Хьюстон резко проснулся, судорожно глотая ртом воздух – теперь уже серый, тусклый и влажный. И первым образом, промелькнувшим в его мозгу, стал нож, воткнутый в грудь Дэви. Не в силах удержать в себе боль, Хьюстон снова пронзительно закричал. Этот крик отскочил от бетона, раздвоился, срикошетил эхом от стен трубы и пронесся по ней, отдаваясь в его голове ударами молота.
Какое-то время Хьюстон мог только рыдать, дыша тяжело и прерывисто. Наконец та его часть, что оставалась обособленной и беспристрастной, заявила писателю, что в таком состоянии он ни на что не годен. Пока Хьюстоном управляла боль, он ничего не мог предпринять. Ему следовало вернуться в роль своего героя. Потому что как Томас Хьюстон он – человек, чья семья была зверски убита и в чьем теле больше не билась жизнь – являл теперь собой ходячий труп, презренный смертью и пропитанный ядом горя.