письма даны как опыт патетического стиля. Так их и рассматривайте.
(Второе письмо в тот же день)
Ты написала о себе для меня.
Ты можешь улыбнуться для меня, обедать для меня или прийти для меня куда-нибудь с кем-нибудь. Я ничего не могу сделать для тебя.
Ты, наверное, не помнишь слов, которые ты мне написала на листке записной книжки.
Если бы они были правдой на одну только минуту, если бы ты их забыла, то я тоже смог бы писать о себе для тебя или хоть о тебе для тебя.
Но книжка потеряна, и письма нельзя предъявить ко взысканию.
Прости, Аля, что слово «любовь» опять голым вылезло в моем письме. Я устал писать не о любви. В моих письмах все время чужие люди, как при встречах с тобой, втроем, вчетвером, а иногда и в целом хоре.
Отпусти на свободу мои слова, Аля, чтобы они смогли прийти к тебе.
Разреши мне писать о любви.
Но не стоит плакать, я ведь сам веселый и легкий, как летний зонтик.
Письмо твое хорошее. У тебя верный голос — ты не фальцетируешь.
Мне немножко даже завидно.
Ты была на Таити, и тебе, кроме того, легче писать.
Ты не знаешь — и это хорошо, — что многие слова запрещены.
Запрещены слова о цветах. Запрещена весна. Вообще все хорошие слова пребывают в обмороке.
Мне надоели умное и ирония.
Твое письмо вызвало у меня зависть.
Как мне хочется просто описывать предметы, как будто никогда не было литературы и поэтому можно писать литературно.
Хорошо еще было бы написать длинными фразами что-нибудь вроде: «Чуден Днепр при тихой погоде».
Я тоже хочу написать о «невянущем», — нет, лучше о «неувядающем» венке.
Буду писать о венках, а разгон возьму с твоего письма.
Аля, я не могу удержать слов!
Я люблю тебя. С восторгом, с цимбалами.
Это — слова.
Ты загнала мою любовь в телефонную трубку. Это я говорю.
А слова говорят: «Она — единственный остров для тебя и твоей жизни. От нее нет тебе возврата. Только вокруг нее море имеет цвет».
И говорим мы вместе.
Женщина, не допустившая меня до себя! Пускай ляжет у твоего порога, как черный Тапу, моя книга! Но она белая. Нет, иначе. Не нужно упрека. Любимая! Пускай окружит моя книга твое имя, ляжет вокруг пего белым, широким, немеркнущим, невянущим, неувядающим венком.
ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ,
нерадостное, чем оно не отличается от других писем. В нем говорится о немцах,
которые умеют умирать, о женщинах, которых ми теряем, о Марке Шагале,
об умении держать вилку и значении провинциализма в истории искусства.
Ты чувствуешь себя связанной с культурным миром.
С которым, Аля? — их много.
Каждая страна имеет свою культуру, и ее нельзя взять иностранцу.
У меня болит сердце за Петербург, я думаю о его мостовых, а ты не можешь вернуться к России, ты любишь Францию, но не умрешь от тоски по ней.