Мужчина вставлял стекла. Почерневшая, с дырочками от гвоздей, фанера валялась прямо на тротуаре. Но стекла были не целые, а колотые.
У подъезда на маленькой лавочке сидели две старушки и девочка-школьница. Старушка смахивала слезы, скорее радостные, чем печальные, а девочка читала вслух письмо.
— …А фашистов мы ненавидим люто. И бьем их от всей души. У нас есть знаменитый снайпер…
Навстречу шла группа женщин. У всех — через плечо — противогазы.
Знакомая арка. Каиров пересек двор. У бомбоубежища, как и в прошлый раз, играли дети. Репродуктор на столбе оглашал двор русской народной музыкой.
Каиров поднялся на второй этаж. Ключами (Татьяна разрешила сделать вторые ключи для нужд сотрудников Каирова) открыл квартиру.
Полумрак. Тишина. И конечно же, душно. Каиров направился к окну. Успел повернуть шпингалет, как вдруг услышал за спиной голос:
— Руки вверх, полковник… Живее, живее! Или я стреляю.
Никогда еще Каирову не приходилось поднимать руки. Да, занятие не из приятных.
— Можете повернуться.
В проеме распахнутой двери, ведущей во вторую комнату, стоял администратор гостиницы Сованков.
— Долго мы вас искали, Японец, — сказал Каиров и опустил руки.
— Руки, руки… — Пистолет Сованкова не дрожал.
— Положи пистолет на стол, — сказал Каиров. — И можешь пока посидеть на диване.
— Если вы сделаете хоть шаг, полковник, я выстрелю.
— Зачем?
— Мне нечего терять.
— С подобными выводами вредно торопиться.
— Не двигайтесь!
Но Каиров спокойно приближался к Сованкову.
Шаги были долгими, словно сама вечность. Или, может, время остановилось вдруг, внезапно, вопреки всем законам физики. Сованков почему-то вспомнил свою мать. Молодая, красивая, в красном ситцевом сарафане, она стояла у колодца и загорелыми руками вертела деревянный барабан, на котором наматывалась мокрая пеньковая веревка.
Это было непостижимо. Каиров приближался. Потела ладонь, потели пальцы, сжимающие пистолет. Но капелька пота дрожала у матери над переносицей, и степное небо синело за ее головой. Вода хлюпала в ведре, когда оно, холодное и темное, появилось между прелыми бревнами сруба. Потом мать ловко сняла ведро с крючка. Вода еще и еще метнулась из стороны в сторону, перекатилась через край, шлепнулась в желтую пыль и запахла одуряющей свежестью.
Палец лег на курок. Но сладко казалось, что в руке не пистолет, а гибкий ивовый прут, с которым хорошо бежать впереди матери и сбивать репейники у тропинки, взмахивая им, словно саблей. Пыль в верховьях Дона мягкая, теплая, если, конечно, лето, и светит солнце, и нет дождя. Когда же льет дождь, тогда пыль становится грязью, великой грязью, из которой не всегда способна выбраться даже лошадь с телегой. В такие дни хорошо сидеть у окна и смотреть за мокрый плетень, на мокрую улицу, где в широкой луже плавают утки. Они почему-то не мокрые и чувствуют себя в дождливую погоду очень хорошо. Мать, тряпкой вытирающая запотевшие окна, бывало, говорила: