Трудная весна (Гартунг) - страница 3

Еще позже Груня открыла, что у мамы, молчаливой, с пугливыми глазами мамы, тоже есть свой, но красивый и жалостливый бог. Он носил терновый венец, из-под которого сочились капли крови, и говорил тихим, похожим на мамин, голосом. Он не наказывал, не карал, а только утешал, уговаривал и никому не умел помочь. Это был слабый бог. Очень слабый. Он даже позволил злым людям убить себя. Позволил, потому что не смел ослушаться того, другого, отцовского бога.

Мама повесила икону Христа над Груниной кроватью. Сын божий… Рот его на стеариново-бледном лице похож был на цветок увядшей гвоздики. Казалось, он раскрывал лепестки губ и шептал еле слышно:

— Терпи…

Этот шепот прокрадывался в душу вместе с несмелой материнской лаской, как сладкий сон.

«Терпи», — думала Груня и чуткими глазами всматривалась в людей. В ту пору мир представлялся ей совсем небольшим, и половину его заслоняла грузная спина отца.

Прокоп Матвеевич работал тогда где-то, что в семье называли Кожмехом. Он чем-то заведовал, уходил из дома рано утром, возвращался в потемках. Зимой ходил в высоких валенках, в заячьей душегрейке, которую надевал под барчатку, в желтой шапке из собачьего меха с длинными, спускавшимися до пояса ушами, похожими на два телячьих хвоста.

Летом отец облачался в парусиновый пиджак, в ярко начищенные хромовые сапоги, на голову надвигал фуражку с твердым лакированным козырьком. Когда он, возвращаясь домой, снимал ее, на лбу оставался красный обруч.

Субботними вечерами к нему приходили два сослуживца, почему-то очень похожие друг на друга — оба розовые, светловолосые, оба одинаково пахнущие крепким, неистребимым запахом новых овчин. Вместе с отцом они усаживались за стол, в руках отца появлялись атласные карты, и, повинуясь неуловимым движениям его с виду неловких пальцев, они начинали порхать по столу, прихлопывая к скатерти маленькие ветерки.

Мать приносила на скользком эмалированном подносе отборные, величиной с мизинец, маринованные огурцы и графинчик с водкой, в котором плавали апельсиновые корки.

Играли долго. Отец сыпал поговорками, похихикивал и почему-то всегда выигрывал. Сослуживцы изумленно посмеивались:

— Ну, ты, Прокоп Матвеич, талант в своем роде.

Когда они уходили, он возвращался к столу, внимательно сосчитывал деньги и довольно улыбался тонкими, как дождевые черви, губами. Позже, когда отец стал церковным старостой, он сменил пропотевшую фуражку на легкую шляпу из рисовой соломки с черной муаровой лентой, стал ходить слегка опираясь на трость и купил очки в золотой оправе.

Теперь к нему приходили уже не сослуживцы из Кожмеха, а два священника — старый и молодой. Старый, благословляя Груню, крестил ее слабой веснушчатой рукой с ревматическими горбатыми суставами. От него исходил запах ладана, воска и чуть-чуть нюхательного табака. Молодой казался загримированным — борода торчала вперед, как приклеенная, высокие брови весело подергивались, а сочно-помидорные губы всегда готовы были рассмеяться. Груне, при виде его, невольно думалось, что если бы он снял подрясник, то под ним оказалась бы физкультурная майка. Она спешила скрыться от него, потому что ей каждый раз казалось, что он вот-вот подмигнет ей.