Свидетель (Березин) - страница 2
Хорошо было до изнеможения идти по речной гальке с карабином, прикидывая, как высоко удастся подняться по реке. Сослуживцы брели сзади, говоря о своих женах и своих окладах... Реки разделялись на широкие рукава и текли по этой гальке, а солнце было такое же жаркое, и, как здесь, вдали маячили горы. Голубые и синие на горизонте, они становились темно-коричневыми на карте. Пересмотрев за свою жизнь множество топографических карт, сейчас я понял, что большинство этих листов с секретными грифами были желтыми или коричневыми. И на Памире мне было хорошо, но там идет война. И в Абхазии идет война, и, наверное, мало осталось от того ресторанчика, в котором мы сидели после месяца восхождений и перевалов. Над Бзыбью, шум которой в верховьях я так любил и вот вспомнил снова, автоматные очереди сейчас слышнее шума текущей с гор воды. А в Армению мне дороги нет, и это особая история. Но вышло так, что я снял-таки угол. Хозяйка не спросила не то что моего имени, но и города, откуда я приехал. Она была совершенно пьяна и не сразу нашла смешной ключик от висячего замка для моей двери. В комнатке все было кривое и косое. Кривой стол, слоняющаяся по углам проводка, потолок, катившийся навстречу полу, пол, падавший в угол, - как на рисунках Шагала к "Мертвым душам". Трущобное место, где я поселился, звалось Шанхаем - видать, по количеству домиков и домишек, прилепленных друг к другу. Я быстро прижился, усвоил, казалось, давно забытые обычаи жизни на пляже, куда приходил теперь по праву. Свершилось превращение путешественника в отдыхающего. Соблюдая сиесту, я разглядывал мир в щелочку между косяком и длинной, колышущейся на ветру занавеской. Проходил мимо моей двери немолодой сосед-украинец вместе с женщиной, и я все не мог понять - кто она ему: жена, любовница или дочь. Было интересно про себя решать этот вопрос, вслушиваясь в их фразы, которые иногда доносились до меня - и каждый раз давать на него новый ответ. Проходил другой украинец, старик, с виду похожий на отставного офицера, а жена шла за ним будто в строю. Проходили навстречу в туалет стройные распутные харьковчанки. В туалете этом, в совершенно конан-дойлевской традиции, лежал справочник по пчеловодству. Туда и сюда бегали московские студенты - иногда я заходил к ним на огонек. Ребята ловили мидий. Нужно было встать рано, чтобы опередить конкурентов, и моей обязанностью было разбудить соседей. Чем глубже, тем мидии были крупнее, и можно было быстро набрать ведро. Мы варили их в огромной сковородке и разговаривали, сидя в тени навеса. Макая нежное мясо в горчицу, я говорил ребятам, что, дескать, наша разница в возрасте не так велика, чтобы нас не считать за одно поколение. Я кривил душой, так как это было действительно другое поколение. И уже не первый год в своих странствиях я произносил эту фразу, адресуя ее моим случайным попутчикам одного и того же студенческого возраста. Но сам я становился все старше и старше. И эти уверения были приметой одиночества. Одиночество - вот способ существования. Кто-то говорил, что оно - естественное состояние человека. Этот кто-то считал, что оно необходимо. Я не помнил точной цитаты, все равно я был одинок иначе. Самое удивительное в моем одиноком путешествии было то, что, зная, какой ужас и отчаяние порождает оно, я каждый раз повторял эксперимент, раз от раза забираясь во все более дальние края - обжитые и нет. И там оно, одиночество, приходило ко мне, чтобы начать свой неспешный разговор. Я снова начал писать, заниматься странным, не свойственным мне делом. Писалось легко, особенно днем, когда Шанхай пустел, и глубокой ночью, когда успокаивались и засыпали вернувшиеся с ночных гуляний люди. Я думал о любви, о ее трагическом зависании над пропастью, когда еще ничего не произошло, но уже ничего не поправишь. Это было много легче, чем вспоминать про убитых. Занавеску трогал ветер с моря, и то, что я делал, было не литературой, а всего лишь заметками, свидетельскими показаниями, записанными начерно, будто для будущего выступления перед суровыми людьми в мантиях и черных шапочках. Какой я к черту писатель, я местный мельник или ворон, а в лучшем случае свидетель. Верещали уже ночные цикады, а я работал в своей кривой комнате. Иногда что-то начинало получаться, тогда нужно было остановиться и проверить свои ощущения, а потом, переведя дыхание, снова отправиться в путь. Такая работа часто напоминала мне убыстряющийся спуск с горы. Эксперименты с бумагой и карандашом заводили меня настолько, что для успокоения я отправлялся гулять. Сначала я шел по трассе, потом сворачивал на улицу, ведущую к набережной. На этой улице я жил ровно двадцать лет назад, в светлом и свежем апреле. Я ничего не помнил из той давней жизни - может быть, остались в памяти фальшивый мир декораций на берегу да холодный весенний ветер, но круглая дата моего приезда отчего-то казалась мне значимой. А теперь, проходя по незнакомому поселку, для разнообразия я начал останавливаться в залитом красным светом кафе, где рыдала гитара, где курили, передавая друг другу сигарету. Выжившая из ума старуха приплясывала под тоскливые романсы, хлопала в ладоши, вскрикивала. Там я пил массандровский портвейн и разглядывал соседей. Как ни крути, женщины, освещенные зловещими кровавыми лампами, были прекрасны. В эти моменты я ловил себя на том, что все время скатываюсь к проблеме пола.