Вечером накануне того дня, когда ее имя появилось в списке, я услыхала ее шепот: «Знаю: я – следующая». Прежде чем покинуть камеру, она всех нас поцеловала на прощанье и раздала свои пожитки. Хотелось бы мне уйти вот так же, как она.
Наши дни отмерялись пайками малосъедобной пищи, хлеба, гороха и бобов, от которой вываливались старые зубы, а челюсти болели после долгого разжевывания твердых кусков. Мой младенец изнывал от голода. Мы прямо как несчастные страдальцы Елизаветы, подумалось как-то мне. Словно страдание было чем-то вроде обязательной униформы, которую нам всем раздали. Увидев меня сейчас – если бы Елизавета была жива, – она бы приняла меня за одну из своих подопечных. Мы все обретались в тесной камере и дорожили буквально всем. Тут мало что можно было любить. Тут не смолкал шум парижан, загнанных в ловушку, живших в этом шуме день и ночь.
Времени у нас было хоть отбавляй.
И время наше было на исходе.
А состав действующих лиц этой трагедии продолжал меняться.
Поначалу все мое время было посвящено вдове. Мы играли, и я рассказывала ей об Эдмоне и докторе Куртиусе. Так я ее успокаивала. Мыла. Подтирала. Прижимала к себе, укладывая ее старческую голову себе на плечо. Пыталась расчесать пальцами спутанную копну ее волос, стараясь придать ей презентабельный вид, о чем я говорила ей на ухо. Недуг сделал ее такой податливой и расслабленной, что я больше не могла ее ненавидеть. Наоборот, я старалась ее полюбить. Она не могла уразуметь, что такое быть бабушкой, но она таращилась на мой живот, и ее лицо выражало печаль: она явно силилась что-то вспомнить, но никак не могла. Как странно, что в конце жизни мы оказались вдвоем.
– У вас есть сын. Помните? Эдмон, так его зовут. Он жив и здоров. Ему удалось скрыться, он в безопасности. Его никто не найдет.
– Ммм…
Эдмон мелькнул облачком в ее сознании и быстро исчез. А мне так хотелось, чтобы она его вспомнила. Однажды мне почудилось, что она узнала меня: ее лицо исказила гримаса гнева, но потом слезы хлынули у нее из глаз, и я вновь выпала из ее памяти. Со спины она выглядела не как реальная женщина, а как бедненькая девочка-старушка, обряженная в несколько платьиц. Она даже не поняла, когда в списке появилось ее имя. А я ничего ей не сказала – ведь все равно она ничего не соображала. Весь день я от нее не отходила. Я пела ей песенки, ни на мгновение не выпуская ее из поля зрения. Она поспала пару часов, уронив голову мне на колени. Я гладила ее по нечесаным волосам. Скоро их коротко остригут вокруг шеи – прежде чем она отправится в последний путь. Перед казнью волосы всегда коротко остригали, обнажая шею. Надеюсь, ножницы сломались, вгрызшись в ее застывшую гриву. Когда выкликнули ее имя, она не поняла, что это ее зовут. И мне пришлось ответить за нее. Сначала она обрадовалась, но все никак не могла взять в толк, почему я не иду вместе с ней. Она заплакала, когда я ей сообщила, что мне нельзя. Это так ужасно – видеть плачущую старуху. Надеюсь, она меня простила, когда ее повели вверх по ступенькам. И надеюсь, она ничего не поняла из того жестокосердного ритуала, который назывался судебным разбирательством ее дела. Надеюсь, ее соседи по телеге для осужденных обошлись с ней сердобольно. Надеюсь, она была первой из тех, кого отвели на эшафот. Надеюсь, она не понимала, что сейчас ей отрубят голову. Возможно, она думала, что все эти люди превращаются в портновские манекены, а возможно, и сама не возражала превратиться в такой манекен. Полагаю, вид залитого кровью эшафота должен был ее сильно расстроить. Но надеюсь, что нет. Надеюсь, что в небе стояло солнце. И было тепло. Безумная старуха. О, помоги мне Господь, помоги, помоги всем нам…