День спустя после этих событий неприветливая заря проводила из станицы двух верховых. Сразу же за околицей они разъехались в разные стороны — на север и на восток…
Три дня пробыл Мефодий в Ардонской станице, высматривая макушовцев. Остановился он у дальней родственницы Марфы, бездетной красивой вдовы с ветхозаветным именем Лукерья.
С подстриженными усами, с чубом, низко начесанным на лоб, и посмуглевшим от лукового настоя лицом, Мефод едва был узнан Лукерьей, до войны гостившей у них в Николаевской каждый божий праздник. Мефодий сказал ей, что приехал с тайным дельцем — оружьишка средь военного люда подсобирать, нынче на нем хорошие денежки заработать можно, — так что пусть-ка она язык попридержит.
— Да уж это можно! — облив свояка медовой улыбкой, сказала Лукерья.
В первый же день открылось, что ее постоялец-прапорщик, занимавший богато прибранную горенку, доводится ей сожителем.
— Ты уж не суди, Мехвод, дело мое такое, — сказала вдовушка, приспуская на румяные щеки густые ресницы, хоть и видно было, что ни чуточки-то ей не стыдно.
Мефодий потянулся, по привычке покрутить острую стрелочку уса, но не обнаружив его, подержался за щеку, отчего выражение получилось, как у пригорюнившейся бабы.
— Бог тебе судья, своячка, бабочка ты в расцвете… Тольки, гляди, с разбором прилучай их… Этот кто и откуль, знаешь?..
— А кто ж его знает! Родом с Кизлярского отделу, с Копайской станицы… А про политику его я не интересовалась… — Лукерья быстро, с усмешкой стрельнула на Мефода, дернула добротным круглым плечиком: — Был бы мущина сочный!
"Мущина" ее пришел перед вечером. Был он плечистым, губастым, с тонким и бледным какой-то ущербной бледностью носом. По краям скул, сбегая под подбородок, синели затяжки давнишних прыщей, припудренных душной французской "Камелией". Сидя в горенке в одних носках, прапорщик пил брагу Лукерьиного изготовления и играл на гитаре, подпевая себе чуть гнусавым тенорком ходкий на Кавказе романс.
Укладываясь на печи в кухне, Мефодий слушал, как он, сыто икая, бережно отцеживал слова:
Казбулат удалой, бедна сакля твоя,
Золотою казной я осыплю тебя…
[40]Какая-то из струн под слово "тебя" фальшиво подрынькивала.
Мефодия, который любил эту песню и сам певал ее в паре с Марфой, раздражала и гнусавость прапорщика, и расстроенная струна. День у него был неудачный: в кишащей контрой станице о макушовцах выведать пока ничего не удалось. Чтоб притушить досаду, Мефодий закурил, свесив с печи босые ноги. За окнами клубилась ночь, шуршал равный студеный ветер. Изредка где-то вдали вспыхивала короткая пальба.