Все остальное свершилось в несколько мгновений, почти не зафиксированных сознанием, — как дурной, бесформенный сон.
Их было двое: Чирва и Инацкий, — тяжеломордых, напитанных утробной незрячей злобой. Парадная дверь без труда поддалась их прикладам. В доме никто не произнес ни звука. Лишь слабый беспамятный стон больного раздался в ответ на шум шагов.
Гаша, ожидавшая ареста, уже одетая стояла, прислонившись к косяку, закинув гордую красивую голову. Проходя в комнату, Чирва толкнул ее локтем в живот — она не шелохнулась.
Инацкий подошел к постели Антона, откинул одеяло. Обданный, как из печи, парным жаром, брезгливо отступил назад:
— Сыпняк?
Софья размеренным шагом вышла из угла, спокойно стала меж Инацким и кроватью.
— Сыпняк. В самом разгаре. Встать не сможет.
— Может, думаешь, мы его понесем, вшивого? Эка, ловкачка-баба, нашла дураков… Мы таких не строгиваем с места, нехай себе лежат, как лежали…
И, раньше чем мать успела ответить, отпихнул ее, расстегнул кобуру. Выстрел хлопнул сухой и вкрадчивый. После него в ушах целую вечность стояла тишина…
XX
— Тревога, мужчины! Казаки наступают!
Резкий, гортанный этот крик, наполнивший улицу, как гул набатного колокола, нельзя было не услышать даже сквозь шум начинающегося боя. Старуха с шалью, накинутой на левое плечо, стояла на бревне нихаса, простирая руки к текущему мимо потоку бойцов. Темно-коричневое лицо ее, древнее, как изваяние из меди на щитах ее предков, обращено было к фронту, в ту сторону, куда шли и шли мимо нее бойцы. Среди них были почти мальчики, чьих щек еще ни разу не касалось лезвие, и старики, кости которых скрипели, как ветви одинокого карагача.
В селе знали эту старую мудрую женщину — звали ее Кяба Гоконаева — и сейчас, слушая ее, каждый верил, что она далеко видит и знает больше всех других.
— Тревога, мужчины! Казаки наступают! Пусть наденет шаль женщины тот, кто сегодня будет искать сладких утех! Не пустите сюда казаков, не оставьте им своих жен! Тревога, мужчины!
В рядах бойцов шли и поднявшиеся после тифа красноармейцы с воспаленными багровыми лицами, и кабардинцы из оставшегося в селении небольшого отряда, и алагирские, кармансиндзикауские, ардонские, заманкульские добровольцы, присланные керменистскими комитетами, и николаевские красные казаки, ночью отступившие сюда берегом Дур-Дура. Даже те, кто не знал языка, хорошо понимали старуху. Факельный блеск ее глаз, седые космы, разметавшиеся по ветру, ее призывный вопль доставали до самого сердца, заставляли дрожать от нетерпенья, от лютой ненависти и предвкушения лихой схватки. Бойцы потрясали над головой карабины, централки, клинки, как бы обещая отважной женщине, устами которой говорила сама их совесть, исполнить свой долг.