А после доклада, когда поток людей, хлынувший из лекционного зала, смешался с другим потоком — из кино, Павел Иванович вдруг увидел: к Людмиле пробился молодой человек и пошел с нею рядом, что-то оживленно рассказывая. Потом они вместе шли по вестибюлю. Людмила в шубе, закутанная платком, а ее провожатый — с поднятым воротником черного полупальто, сминавшим поля синей фетровой шляпы; вместе вышли на улицу.
Прошли, скрылись за дверью и Чувырин в черненой борчатке, и Кучеренко в добротном темно-синем пальто, и Петя Соловьев, несмотря на мороз, в короткой защитной стеганке; Павел Иванович все стоял возле холодной гранитной колонны и смотрел на людской поток, впадавший в открытую дверь, над которой вились клубы голубоватого пара. Людмила уходила не одна… Теперь было уже не сожаление, которое он испытывал, видя ее одну, а незнакомое ранее чувство досады, чуть ли не ревности из-за того, что она пошла с кем-то. Надо было натолкнуться на мраморную колонну, спускаясь в полуподвал раздевальни, чтобы опомниться, спросить себя: "А почему ты о ней так думаешь? Виктора пожалел? Так она же еще молода, не вечно ходить ей в трауре. Мертвое — мертвым, живым — живое".
Но и от этой мысли Дружинину не стало ни легче, ни веселей. Пошатываясь, он вышел к стоявшей у подъезда машине.
— Домой? — спросил в приоткрытую дверцу шофер.
— Куда же больше, Гоша. — Павел Иванович горько усмехнулся. Куда он еще ездил, кроме: дом, завод, дом. Теперь глубокая ночь — значит, только домой. "Домой… — мысленно повторил он. — Но какой же это дом, если там нет ни Наташки, ни Анны? Опять подтвердили — расстреляны. Так же коротко и официально. Но куда они выезжали из города, где жили осень и зиму? Надо вновь написать, а еще лучше — съездить во время отпуска в Белоруссию".
— Говорят, прибывает река, — круто развертывая машину, сказал Гоша, — будто бы по радио передавали.
— Прибывает? — переспросил Дружинин. — В стужу?
— Так она же еще не замерзла, бурлит. У-у, зимой она устраивает настоящие наводнения. Желаете, съездим и поглядим.
— Давай съездим. — Дружинину хотелось как-то рассеяться.
Через полчаса они были за городом, у реки. Машину оставили на дороге, сами прошли к берегу, намереваясь что-нибудь разглядеть. Но что там увидишь: густой туман, тьма.
— Ничего не вижу! — досадливо сказал Павел Иванович, отступая от берега.
— А если я включу фары и наведу свет? Я моментом.
При свете фар все было видно: кипящая на морозе река стремительно несла свои черные с белопенными гребнями волны; они накатывались на прибрежный зернистый галечник и смывали с него наледь; но чуть камешки оставались на сухом, как вновь сверкали тонкой ледяной коркой. Река то отходила прочь, обнажая гальку и валуны, крупные, как пушечные ядра, то наступала на берег, и тогда на зыбкой волне проплывали, позванивая, льдины, скрывались за пучком света во тьме. А над водой, задевая о гребни волн, тянулись космы тумана, серого, сырого, слепящего. Павел Иванович смахнул иней с ресниц и бровей, прислушался — река клокотала на шиверах, хлестала то справа, то слева о прибрежные камни, с ревом мчалась вперед, разрывая туман. И только, казалось, не могла выговорить человеческим языком: "Не покорюсь стуже, пройду!"