бумагу. Он чуть усмехнулся, но снова написал четверостишие. И снова, когда я взял бумагу, буквы испарились.
– Причем это с любым – и с лирикой, и, – он чуть улыбнулся термину, – со стихами гражданского звучания. Единственно только… – он снова чуть улыбнулся, а потом что-то быстро написал и протянул бумагу мне.
На этот раз слова не исчезли. Я прочитал: «Откликаясь на призыв профсоюза, труженики ДЭЗ, все как один, взялись исполнять свои социалистические обязательства».
– Короче, когда врешь без удержу, все на бумаге остается.
– А магнитофон? – спросил я. – Видео? – Я входил в азарт.
Он безнадежно махнул рукой.
Итак, подумал я, все становится на свои места. Наконец-то. Значит, он не может ничего записать сам. Ему нужен посредник. Почему-то он выбрал меня. Вот это да! Вот это сенсация!.. Хотя… Быть рупором гения – велика ли доблесть?.. А что, ты способен на большее?.. То-то. Сиди и не рыпайся.
– А прочитать ты что-нибудь можешь?
Он не ответил, встал и молча прошел два раза по комнате. Потом остановился на середине и очень внимательно посмотрел на меня.
– Понимаешь, – сказал он, – я тоже, как и он, верю в предчувствия. И вот оно говорит мне: если кто-то из тех, кому я доверился, расскажет об этом другим – меня не станет.
На меня как будто могильным холодом пахнуло.
Он еще раз прошел по комнате, потом сел за стол напротив меня. Внимательно на меня смотрел.
– А ты доверялся кому-нибудь?
– Да. Друзьям в Лицее. И еще, – он назвал несколько известнейших фамилий – писателей, поэтов.
– И они промолчали?
– Как видишь.
Да, это меняло дело. Значит, дать обет молчания… Но зачем-то же он пришел ко мне. Значит, я ему нужен. Зачем? Может, и его талант, и все эти предчувствия – плод его воспаленного воображения? Хотя я почти верю ему… Ладно, пусть прочтет. В конце концов, без этого не обойдешься. Если уж он сказал «а», все равно скажет «бэ».
– Прочти, – сказал я. – Я буду молчать.
Он не ответил, смотрел в окно. Потом встал, пересек комнату, достал из своей сумки нетолстую рукопись половинного формата, в кожаном переплете. Оперся спиной на мой пустой сейчас стол, стоящий у двери.
– Я написал это в год Олимпиады, в восьмидесятом. Это лучшая моя вещь. Я помню ее наизусть, тетрадь просто для антуража.
Он откашлялся. И, не меняя позы, опершись спиной на стол и скрестив ноги, стал читать глуховато-равномерным голосом.
Это была повесть. Написана она была прозой. Что-то особенное, неожиданное. Фразы были очень простые и ясные. Впрочем, первые две-три страницы не произвели на меня чрезвычайного впечатления. Казалось – скучно, чересчур безыскусно и где-то уже читано.