Древо света (Слуцкис) - страница 170

Петронеле терпеливо выслушивает и мотает головой. Нет и нет! Тут, где стены лечат, она скорее встанет на ноги. Однако лишь попытается — не встать, какое там, — ноги на пол спустить, как вспыхивает, начинает рваться в небесную высь окно, словно птица, догоняющая стаю. Это она птица со связанными крыльями, в ее голове ревут, гудят самолеты, волна за волной, как в конце войны, когда немцы бомбили окопавшиеся в лесочке русские танки. Страшно было — вот-вот взлетишь на воздух вместе с сосенкой пли елкой! — но тогда тлела надежда, что скоро всем ужасам придет конец, что люди выберутся из ям и заживут, как прежде. А теперь?

Петронеле лежит и ненавидит себя: надо же, свалилась не вовремя, в самый разгар лета, наделала хлопот чужим людям. И, не слыша, слышит, как уныло цвикают струйки молока в ведре у Елены… Никогда не любила зависеть от других, хотя они и от всей души протягивают руку. Возиться со стариками, подтирать им задницы разве приятно? Молодой человек, как цветок пахнет и привлекает, старый — трухлявый гриб, который вовремя не сбили… Так говаривала матушка, которую Лауринас не любил. Что уж там, строгая была, слишком строгая, как они тогда ведро-то с помоями, не надо было этого, ох, не надо было… Но разве зла им желала? От боли за поруганную дочь не ведали материнские глаза, что руки творят. Хорошо еще, что ведро — не ухват — схватила, покалечила бы, прости ее, господи, и дай ей царствие небесное! Что от старой ждать, если и ее, молодой и резвой, глаза не лучше видели, когда приплелась она из местечка несолоно хлебавши… Быстрее, чем сосулька, таяла в ее сердце надежда, нашептанная женой Абеля, уступая место отчаянию и жажде мести, неизвестно, чего было больше. Залила очи ревность — огонь и ледяная вода. Ничего вроде бы не случилось, ну, поднесла женщина цветочек победителю, ну, поднял он ее в знак благодарности на коня — лошадь-то для горожан редкость! — ну, «здравствуй» и «прощай», а может, и того не сказано. Однако темнело у Петроне в глазах, видела то, чего не было, не видела того, что было. Шатало ее меж деревьев, Лауринасом посаженных, разговаривала с ними — то к стволу прижмется, обнимет, будто самого Лауринаса, то сердито ветви отстранит. Вырвать, спилить, чтобы корни засохли, почки не завязывались, плоды не зрели! Но как вырвешь, живые ведь! Деревья не виноваты, сами без садовника сиротами остались, как Жайбас. Жайбас! Вот кто всему виновник! Уже не сыплет ему овса, пробирается к стойлу и ест глазами, словно под седлом он, словно ее Лауринаса несет… Вскакивал иногда и без седла, мотался невесть где… У заляпанного грязью блестят шея и глаза, бока не чищены, грива не расчесана, косит налитым кровью глазом и копытами бьет, доски дробит. Чует беду, чует опасность. Да, да, не будь Жайбаса, никогда не было бы и той дамочки, ее пряного запаха, которым отдавал стриженый затылок Лауринаса, когда вернулся с лесопилки… Вот и верь, что с лесопилки! Выпустить жеребца на волю, коли так рвется? Чтобы земля задрожала, чтобы духу его тут не осталось — сверкнет молнией, донесется дальний гром… Побегает, поносится, снова прискачет к привычной кормушке. Так просто от него, ржущего дьявола, не отделаешься. А если сунуть узду Стунджюсу? Тогда все, тогда хоть волосы на себе рви, Лауринас, ори, вой — не дозовешься. Не возьмет Стунджюс? Ха, глазом не моргнув ухватит! Ах, и хитер же змей черной ревности, чего только не нашепчет, когда вертишься в постели, как на угольях, ждешь утреннего луча, который — и ты знаешь это — тоже не принесет облегчения…