Древо света (Слуцкис) - страница 2

! А то вдруг забубнит «Карунку»[1], хоть вроде и не больно набожна, или рассмеется не тронутым ржавчиной времени голосом. Однако чаще всего озабочена. Не раскрывая рта, громко сопит, гремит посудой так, что и на расстоянии ясно: не перестает крутиться жерновом ее упрекающая, с мировым порядком не вполне согласная мысль.

— Будет, будет тебе, Петронеле. В судный день архангел по твоей милости грешников не дождется. Все до одного оглохнут! — пытается урезонить ее хозяин.

Жалобы Петроне Балюлене и шуточки Лауринаса Балюлиса не нарушали тишины. Напротив, были камертоном, аккордом, настраивающим звучание ее глубинных слоев. Ежели бы не их перепалки, Статкус и не услышал бы, как ласточка, не обращая внимания на тупо жующую коровью морду, вспарывает, словно ножницами, плотный утренний воздух, прямо-таки выстреливает из хлева, где под крышей во мраке таится ее гнездо. Разобьется, влепившись на лету в тележное колесо? Нет, вот уже сверкает в вышине, режет голубой шелк неба. И доносится скрип, бесконечно чистый, изначальный, вонзается в сердце и наполняет его забытой, трогающей радостью.

Неменьше шума, чем хозяйка, производит и хозяин. По большей части не языком — молотком, вгоняющим в доски дюймовые гвозди, или косой, выскребающей меж кустами клочья травы. Стук и вжиканье косы доносятся попеременно, в зависимости от погоды. Сенокосу этому не видать конца, разве что заморозки оборвут. Нет конца и тюканью топора — все что-то пристраивает к хлеву, сараю, амбару. Грозится прилепить клетушку даже к летней кухоньке, Балюлене с трудом отбивается.

— Ежели не можешь уняться, лучше гроб себе сколоти. Покупать не придется!

— Рано мне, Петроне. Я еще молодуху ухвачу, на холмик тебя проводивши. Один в пустой дом не ворочусь, не надейся!

— Старый, а бессовестный. Таких в цирке за деньги показывать. Себя не стыдишься — людей постеснялся бы!

Вот такая струилась тут тишина. И, словно не хватало ее, окрутывала и обвивала Статкуса другая, еще шире разлившаяся, — тишина залегших меж холмами усадеб, причудливо вьющегося проселка, по которому пыхтел туда-сюда, невысоко поднимая за собой белое полотнище пыли, ослепительно красный тракторишко, тишина сверкающих за зубчатым ельничком новых крыш механической мастерской, откуда ни с того ни с сего, как в послевоенную пору, начинал вдруг оглушительно орать репродуктор, и, наконец, тишина маячащего вдали, уже неразличимого отсюда местечка, по примеру больших городов вздымающего ввысь несколько пятиэтажных блочных коробок у разбитого асфальта шоссе.

Над этой, будто сложенной из разных пластов, как тесто в слоеном пироге, тишиной струилась еще одна, неоглядная — тишь далей и высей, земли и неба, порой взрезаемая стремительными самолетами, раскалываемая далекими громами. Но никакой грохот в небесных ли просторах или в шири полей, когда прорычит по ней куда-то вереница тракторов, не нарушал, казалось, всей этой растущей с травой и деревьями тишины. Статкус не мог надивиться ей и в то же время себе самому: откуда все это берется? И чего здесь надо мне?