Современная кубинская повесть (Наварро, Коссио) - страница 195

— Когда придет его срок, пошлем вестовым, пусть летает — по всем признакам, быстроногим будет.

Что ж, не ошиблись. Я такой быстроногий, что разбежался и попал в Гавану. Но чтобы забыть свое родное — ни в жизнь. Моя земля — это моя земля. Я должен почитать ее всегда и везде. Не любить родную землю — все равно что не любить родную мать или подбросить родного сына в сиротский дом. Земля, где ты родился, всегда добра, и там от тебя никто не отвернется. Сколько галисийцев прожили на Кубе по шестьдесят лет, а доживать последние денечки приехали в свою деревню. Родня тоже тебя не забывает, хоть ты пишешь раз в год по обещанию. Такой уж мы народ. Верность родине, семье у нас в крови. Мой случай не в пример другим: у меня родных мало, а теперь и того меньше. Стало быть, не за кого особо держать ответ в деревне. Беспутной жизни я хватил без меры. Но никого не обидел и ни у кого ничего не клянчил. Сам свою судьбу строил и работал как вол. Вот и вся правда.

Когда вспоминаю Галисию, нет во мне той жгучей тоски, о которой всегда говорят. Прошли годы и годы, жить осталось всего ничего. К тому же я приезжал туда на несколько месяцев, и в памяти моей все живо… Детство у меня было мало сказать невеселое. Вкалывал с утра до вечера. Чего, казалось бы, хорошего, а поди-ка, люблю свою деревню. Правда, сегодня ее не узнать. С голодухи не умирают, дороги понастроены, газетами торгуют. В моем детстве там было тише, чем на кладбище. Часовня стояла, заезжий двор, но вместо жизни — спячка. Одни сплетни да пересуды. Лягушек и сверчков дополна, а вот электричества или машин в глаза не видели. Моя мать, бедняжка, совсем оглохла, только молилась и плакала, но делать ничего не могла. С той поры, как мой отец утонул в заросшей тиной запруде, мать сделалась точно неживая. Мой дед говорил своим приятелям, будто она оглохла потому, что на крик кричала: «Мануэлильо, Мануэлильо! На кого ты меня оставляешь!» Отца затянуло на дно, и, чтобы его вытащить, спустили всю воду в запруде и к брючному ремню привязали ему кабель. Он, говорят, был похож на вспоротую рыбину, и моя мать так истошно голосила, пока его поднимали, что о нашем несчастье разом узнали во всей округе. Мне тогда было года два или три, так что, считай, вырос без отца. А мать? Если можно назвать матерью эту безответную душу. Она сидела сиднем на высоком кедровом стуле у стены и лила слезы. Не любила меня ни капли, бедняжка. Притянет, бывало, к себе и скажет: «Глянь, Мануэлильо, вон какой у тебя сын!» Нет, не могла она меня любить. Я привязался к деду и бабушке — ее родителям, вот кто по-настоящему меня любил! И звали всегда полным именем — Мануэль, а не Мануэлильо, как привыкли звать моего отца.