Современная кубинская повесть (Наварро, Коссио) - страница 23

, но ведь его состояние уже отняла революция (или революционеры). Последние деньги он отдал, чтобы заплатить за тайный отъезд. Эксплуататор… Да, возможно. Но это же было нормой, было правилом в то время для людей его круга. А вот желание продлить свой род неожиданно привело, напротив, к вырождению, к краху. Можно ли считать это символом? Символом для целого класса, для целой эпохи? Да, увы — желание утвердить себя в веках обернулось катастрофой и вырождением. И произошло как бы социальное падение, нет, хуже того — социальная кастрация. Вот именно. Быть может, это возмездие за прошлое. Ведь если подумать — как составили себе состояние его родители и деды? Ба! Нелепые байки про грабежи, злоупотребления, пролитую кровь… Ему-то какое дело, что там было! Это тема для размышлений всяким там умникам, вроде этих двоих, что сидят тут, в лодке, а его подобными жупелами не проймешь. Лишь несколько часов прошло, как он предал огню все, чем владел. К черту! Ни им, ни кому другому! Распалась семья (слова священника), его семья; хуже того — семья уничтожена. Это пострашнее, чем удары времени, и еще более разрушительно. Семейный очаг — очаг-островок — исчез, ушел в небытие. Ольга — бесплодная женщина, она смогла родить только дурачка. Дочь в счет не идет, на нее он не рассчитывает. «Вспоминаю заметку светской хроники в день свадьбы: сообщение о браке в знатной семье (ее семье, Ольги). И мы оказались бессильны перед забвением — вот он символ исчезновения целого класса! А провались они, эти символы! К черту символы! К черту этого негра, который сейчас молча на меня уставился! К черту все!»


На Габриэля внезапно нашло неистовое желание двигаться, выйти из дома, прервать — и надолго — свое заточение в этом закутке, где его существование сводилось к мыслям о прошлом, которые, к сожалению, не всегда были приятными. Он находился здесь по своей оплошности или даже серьезной ошибке, сидел, испытывая ненависть к этому зеркалу в шифоньере, натыкаясь взглядом все на те же шторы и стены, ощущая, как белье на нем пропитывается потом, терзаясь от потребности ходить, двигаться. И в эту минуту он неожиданно почувствовал трепет в паху, весть потаенного, неосуществимого желания, немилосердно его снедавшего, означавшего, что он еще жив, что в нем еще жив мужчина… Отчаяние овладело им, вспомнилась женщина. Он попытался отогнать эти мысли, не прислушиваться к себе, чтобы лучше слышать шумы внешнего мира: в доме ни звука — казалось, никого нет. Она-то, наверно, вышла из дому, а зачем — он не мог понять. Габриэль с усилием встал и, в темноте, стараясь не наткнуться на мебель, ничего не видя, руководствуясь инстинктом, приложил ухо к стене. Совсем недавно она приходила, принесла еду, и оба они, стараясь не шуметь, чтобы не выдать секрет его убежища, каким-то образом очутились на середине комнаты; все еще не привыкнув к постоянной темноте, они, по обыкновению, разговаривали преувеличенно тихо, удивляясь, как это до сих пор не разбили какой-нибудь кувшин, не наткнулись на стол или на стул. Габриэль предавался мыслям — но также отгонял их — о том, какова она под своим кимоно из шифона, и оба вздрагивали от резких гудков сирены или от визга тормозов. «Да я так вовсе ослепну», — подумал Габриэль, привычно нащупывая края высокого супружеского ложа, с непременными фигурками херувимов и цветами апельсинового дерева; холодное шершавое железо, окаймленное медью, крашеной и тусклой, как эта ночь, как это окно, в мутном стекле которого, глядящем на угол улицы, рисовалась перед ним убогая панорама — отражение окна в патио, само патио, бар, грязная улица…