Я уплываю все дальше от возвышенного рабства и детских унижений, от желтых паркетов, отражающих черные ножки рояля, от партии левой руки, так и недоученной мною… Я оставляю храм, чьи грозные и хрупкие своды едва не обрушились на меня…
Эту исповедь в полусне никто не услышит, я понимаю, что все это, в сущности, смешно и глупо для взрослого человека. Ведь все давно кончилось: мой отчим – музыка, – жесткий и справедливый, воспитал меня, поставил на ноги и отошел в сторону, оставив мне очень многое – например, приученность к каторжной работе, к тому, что никто за меня ее не сделает. Слишком много лет было: вот они, твои руки, вот сейчас являют работу, золотой груз многочасового старательства. Эта явность предъявленной работы, эта святая невозможность предъявить чужое и есть главное наследие моего проклятого и благословенного музыкального прошлого…
Все хорошо… Но изредка, когда жесткие лапы моего самолюбия сжимают сердце сильнее обычного, я заставляю себя вспомнить, как ждали когда-то, но так и не дождались моей помощи трое детей и сумасшедший старик…
С годами глубже заглядываешь в себя, и настанет день – не отшатнешься от гиблой пропасти вины. Не отшатнешься от края, а пристально вглядишься в каждый камень этой вины, и маленький, и большой; и эту тяжкую кладь, от которой ломится и стонет душа, понесешь до конца, не сбрасывая ни крошки, лишь иногда молча жалуясь себе дрожащим горлом в размытую мглу бессонной ночи…
Вверх по Клязьме – в Южу, например, – плавала революционная «Зинаида Робеспьер». А вниз по Клязьме ходила простая самоходная баржа, переоборудованная для перевозки пассажиров: небольшая, метров тридцать в длину, некрашеная палуба, деревянные скамьи, синий тент… Может, поэтому её в народе звали «верандой».
Отходила от дебаркадера в девять утра, возвращалась вечером, подбирая отдыхающих, рассыпанных по пляжам, по укромным заводям и островам. «Веранду» было видно издалека. Медленно приближаясь к местам скопления отдыхающих, она издали суетливо гудела, давая гражданам время собрать манатки и натянуть одежду на мокрые плавки или купальник.
У этих двоих был свой песчаный остров. Он так и назывался: Остров, и не был обозначен ни на одной карте, являя, по сути, небольшой язык на середине Клязьмы, больше похожий на мель – метров сто пятьдесят в длину и пятьдесят в ширину.
Взрослые компании не любили Остров: развернуться особо негде, так, чтобы и шашлык, и волейбол, и выпивки добавить, если кончилась. Ни ларька, ни навесов, да ещё «веранда» не швартовалась там, а просто опускала сходни в воду, и бреди ты к берегу по колено в воде. Так что основная масса народу проплывала дальше по течению, где желающих отдыхать культурно ждал большой благоустроенный пляж. На Острове сходили редко, – если кому требовалась особая приватность.