И только вечером тихонечко в дом. Там и за столом посидеть, как положено, и жену приголубить, чай оба соскучились, обоим в радость. Утром, как обычно, оставить семье деньги, что удалось заработать, да назад в лес, дальше делом заниматься.
Вот с такими мыслями подходил Пьер Малыш к родной деревне, когда вдруг погас небесный свет. Вообще ничего не произошло, просто вдруг на короткое время стало темно, потом… потом тоже было темно, но уже по-другому, словно мешок надели на голову. И не пошевелиться — тело связано так, что ни рукой, ни ногой не двинуть, во рту кляп. Чей-то голос приказывает «это тело», видимо, его, Пьера тело, еще и к дрыну привязать. Мол, здоров больно, как бы дурить не начал. А как здесь дурить, когда веревки в тело впились так, что оно уже и слушаться перестало.
Но страха почему-то не было. Совсем. Пьер просто не понимал, как его, такого сильного, спеленали, словно младенца. Впервые в жизни кто-то решал его судьбу, даже не спрашивая ни о чем, словно хряка резать приготовили. Это было неправильно, так не должно было быть, это вызывало… удивление? Да, пожалуй, именно удивление. Для страха Малыш еще не созрел.
Кажется, рядом с ним лежали другие связанные люди. Кажется, кого-то уносили, но недалеко. Во всяком случае, были слышны крики, похоже, боли. Но такие негромкие, словно кричали с зажатым ртом. Пьер такие не раз слышал, когда его товарищи захваченных караванщиков допрашивали — им рты затыкали, чтобы вопли далеко не разносились. Видел он потом эти тела — они и на тела-то человеческие похожи не были, и лиц у них не оставалось. Видать, тем, кто сейчас кричит, не легче. Но это же не к нему относится. Никогда к нему не относилось, и сейчас не будет.
И вот прозвучало в очередной раз: «Этого».
Ловкие руки привычно схватили Пьера и, как связанного кабана, куда-то понесли. Потом поставили на ноги, привязали к дереву, потом сорвали с головы мешок. Солнечный свет ослепил, пришлось подождать, пока глаза смогут нормально смотреть.
Он привязан к дереву на опушке леса. Прямо напротив деревни, но так, что ему деревню видно, а вот его оттуда — нет. Вон девки хороводы водят, вон жена с бабами сидит, степенно, как мужниной жене положено, с подругами судачит. Вон дети играют, и с ними его две дочки, смеются во все горло, счастливые.
А у папки ихнего перед глазами веревка качается. Стало быть, конец, отгулялся. И они отпелись, отсмеялись — без мужика семья не живет. А если тот мужик еще и татем был — все. Односельчане такой семье помогать никогда не будут.
Получается, это и их последний праздник. Что там праздник — последний радостный день в жизни. И он, могучий, серьезный мужчина, будет умирать, глядя на их последние улыбки, слыша последний смех.