Бабка тоже больше молчала, чураясь Катерины, но вечерами, бывало, плела она какие-то узелки, пришептывая. А как-то случилось Косте сунуться под кровать, где ящик с гвоздями стоял, глядь – а в пыльном уголку тряпичная кукла с намалеванным сердцем, и аккурат в это сердечко гвоздик вбит. Рассвирепев, кинулся Костя к бабке – та как раз во дворе возилась.
– Это че ж такое? – орет. – Это ты Катьку извела?
Бабка отвечала спокойно:
– Не Катьку, а самоё зло, серого оборотня, че с волками по лесу рыщет.
Костя, исходя гневом, принялся бабку бранить на чем свет стоит. А та в ответ посоветовала:
– Ты при случае-то на Катерину сквозь лошадиный хомут глянь попробуй. Много чего узреешь.
Ругнулся Костя, но совет-то все же запомнил. А куклу кинул в печь – и та вспыхнула разом, и огонь со свистом затянуло в трубу. После этого у бабки дня два лицо краснющее было, будто обожженное, да и неможилось ей, слегла. Ну и поделом!
Катерина зато пошла на поправку, будто он и впрямь ей гвоздь из сердца выдернул. Посвежела, только все равно чужая ходила. А там весна нахлынула, птицы затрепетали по-над окнами…
Мартовский снег увядал прям-таки на глазах, с той же скоростью возрастало пространство небосвода, сырым весенним духом тянуло со всех щелей. С возвращением солнца Катерина сделалась сама не своя, взгляд ее метался по сторонам, а ежели Костя пытался взглянуть ей в глаза – мигом увиливала, ускользала. Вставала она ни свет ни заря, но никуда не отлучалась, хоть Костя пару раз и просыпался в пустой постели, но тут же находил Катерину на кухне или в сенях, где она что-то беспрестанно латала или переставляла с места на место.
И все-таки, через пень-колоду, жизнь катилась вперед, и Костя порой подумывал: ну и пусть! Бок о бок с холодной молчаливой женой, в неуютном доме… Но ведь у них впереди еще оставалось время. Куда торопиться? Не может же продолжаться вечно ледяная молчанка, когда-нибудь да прорвет! Ничего, они еще поживут!
Свежим вечером, когда серо-прозрачные сумерки за окном размыли двор, они с Катериной пили на кухне чай – в спокойствии и молчании. И вот среди привычных, бытовых звуков с улицы наметился вкрадчивый далекий вой. Сперва еле слышный, зыбкий, как мираж, едва отличимый от гудения ветра в трубе, он вдруг резко вырос. И даже Костя сумел распознать в упористом вое призыв – сильнее страха, сильнее самой смерти, и волосы на его голове приподнялись от трепета перед тем, чего он никак не мог разуметь, но вдруг явно увидал дикий огонек, занявшийся в глазах жены. В прорези рта почудился ему хищный оскал, и так подумалось: неужели вот эти же уста, что некогда он страстно целовал…