– Прочтешь? Точно? – он пристально буравил ее глазами.
– Я же в редакции работаю, поэтому даже если не хочу, то прочту.
Он выложил на стол мятую, неаккуратную рукопись, всю в жирных пятнах, как будто на ней обедали.
– А в электронном виде нет? – спросила она по привычке и тут же поняла бессмысленность вопроса.
Кирюха пожал плечами.
– Ну, я дня через три зайду? – в глазах его сквозила надежда на грани отчаяния, хотя он наверняка не хотел себя выдать.
– Да, – коротко отрубив, Наденька уставилась в рукопись, давая понять, что говорить больше не о чем.
Кирюхина повесть начиналась с того, как заключенных везут в колонию в спецвагоне и какая пронзительная грусть стоит в глазах бритоголовых мужчин, когда они глядят из окон на случайных девиц на перронах промежуточных станций. Им нельзя покидать вагон, и от этого они чувствуют себя обманутыми.
«Как странно, обманутыми, – Наденька споткнулась на этом слове. – А разве они ожидали от тюрьмы чего-то особенного?»
Да, ожидали. Отверженность сперва отдавала романтикой и некой горделивой бедой, однако скоро обернулась банальной несвободой, внутри которой шла своя сокрытая жизнь. Смысл ее в основном состоял в том, чтобы перетерпеть саму себя, впрочем, большинство людей на воле практически так же ожидали, когда же кончится один день и начнется другой. Работа, паек, параша – и более ничего. Ну, еще изредка кино в качестве поощрения, во время которого, именно если показывали эротические сцены, мог случиться непроизвольный оргазм…
На этом месте Наденька наконец поверила, что текст написал Кирюха. Было в нем странное сочетание документальной точности, свойственной людям с журналистским образованием – они вообще почти не умеют выдумывать, – и бесстыдной развязности, свойственной Кирюхе Подойникову. Может быть, именно ее он в свое время называл непризнанием границ. А дальше следовало отступление о мире детства, который в тюрьме окончательно умирал. Но если человек вспоминал и писал о нем, это означало, что для конкретного заключенного этот мир не окончательно умер, а просто сбежался в горошину и затаился глубоко внутри, в самом средостении.
Рукопись отдавала пороком. Не смердела, но и не благоухала, запах порока был чем-то средним между тем и этим, подобный аромату прелой сирени перед началом ее увядания. Сюжет буксовал. Повесть представляла собой скорее физиологический очерк, причем уже в середине чувствовалась явная усталость автора, перебивка дыхания. Кирюха был спринтером, его хватало только на отчаянный рывок, марафонская дистанция оказалась ему не по силам.