Хрептовский лежал на спине с открытыми глазами и смотрел на пламя свечи.
Он улыбнулся нам навстречу, и я понял, что он все знает.
— Это хорошо, — сказал он, поворачивая голову к Барскому. — Надо жить, кому можно жить.
В голосе его прозвучала грусть, как будто себя он уже не причислял к тем, кому можно пользоваться жизнью.
— Она мне сказала, — продолжал он, указывая на девушку, которая сидела на своем прежнем месте, как ни в чем не бывало. — Уезжайте в улус. Хорошо. Так и надо!..
Меля несколько удивило одобрение, с которым он отнесся к неожиданному поведению Барского.
До этого он был воздержным из воздержных и суровым из суровых, но болезнь, очевидно, переучила его и внезапно заставила иначе смотреть на житейские отношения.
— Когда вы поедете? — спросил он, помолчав.
— Завтра, — просто ответил Барский.
— Хорошо!.. — повторил Хрептовский. — Поезжайте!.. А мы останемся!..
Он старался придать своему голосу бодрость, но в глазах его светилась тоска. Я понял причину его внезапной снисходительности. Мы мало жалели себя, а потому были суровы к самым близким людям. Болезнь заставила его снова после долгих лет пожалеть самого себя глубоким, настоящим образом, а вместе с тем сделала его мягким к людским слабостям, нуждам и страстям.
— А теперь я хочу спать! — сказал Хрептовский. Потушите свечу и уходите все… Мне никого не нужно…
И он закрыл глаза и отвернулся к стене. Мы взялись за шапки.
Другой комнаты в избе не было, так что волей-неволей приходилось уходить куда-нибудь, так как спать было еще рано.
Барский и девушка исчезли быстро и совершенно незаметно. Я отправился в наше обычное место, залу Павловского дома, где было тепло и светло и где я мог, никому не мешая, досидеть до того времени, когда полуночная дремота заставит меня вернуться в избу больного.
IV
Прошла неделя с тех пор, как Барский уехал в улус, длинная худая неделя, которая не дала мне сомкнуть глаз больше половины ночей и переполошила наконец население нашего муравейника. Болезнь Хрептовского внезапно приняла зловещий оборот. Утром уехал Барский, а вечером вскрылся нарыв у Хрептовского и открылся сквозным свищом наружу.
С тех пор и до нынешнего дня он не перестает подплывать гноем, сукровицей и чем-то еще более зловонным, чему не могу подыскать имени. У нас нехватает белья для перевязок и бинтов. Все мы давно привыкли спать на звериных шкурах, и у всей нашей колонии нашлось только три простыни. Теперь простыни изорваны… Больному приходится лежать на такой же шкуре, которая вся испятнана лужами застывшего гноя. Шкура лезет и гниет. Все тело Хрептовского покрыто мелкими клочками слипшейся шерсти.