– Ой! Правда? Мы победили?
Чтобы не прибавлять ей расстройства, я молча опустил ее ногу на простыню. Этот мой жест вкупе с выражением лица довершил остальное, и бабушка еще некоторое время изучала свои пальцы. То сжимая их, то разжимая, она изрекла:
– Печальный итог. Ты представить себе не можешь, какие черные невзгоды посыпались на нашу голову, когда мы проиграли ту войну. Помоги нам Боже.
Помертвев, я присел на краешек ее кровати; мы замолчали.
– Йоханнес? Ты согласишься разок мне помочь, голубчик мой? Мне самой не дотянуться.
Я плохо понимал, что делаю, и развел пачкотню еще хуже той, что застал вначале; к счастью, бабушка, как всегда, проявила ко мне снисхождение и придираться не стала. Когда я встал, сердце придавила страшная тяжесть… Нужно было идти к Эльзе.
Наверх я отправился не сразу. Не поставил оленину в духовку и не убрал в холодильник; даже не заварил чай. Я просто сидел на кухне, чтобы растянуть последние минуты своего единения с Эльзой. Пусть я крутился до изнеможения, эти заботы наполняли смыслом мою жизнь. А теперь у меня на попечении оставалась только Пиммихен – надолго ли? Когда вернется домой отец и даст мне утешение? Я еще долго жалел себя, но потом все же поднялся со стула. Прополоскал рот, пригладил волосы – и решил, что готов.
Обои в полоску были мне одновременно и ненавистны, и милы: ненавистны потому, что острый частокол этих полосок загораживал от меня Эльзу, и милы потому, что этот же частокол служил ей защитой.
– Это Йоханнес, – объявил я. – Сейчас отодвину щит.
Прежде чем помочь ей встать, я опустил штору. Эльза упала на ковер, и я принялся осторожно массировать, сгибать и разгибать ей ноги, чтобы восстановить кровообращение. Мы молчали: эти движения давно вошли у нас в привычку. Затем я крепко, по-мужски, взял ее под руку, поднял с пола, она повисла на мне и с моей помощью начала расхаживаться. Обессилев, Эльза вновь села на ковер; подставив колени ей под спину, я убрал в сторону ее волосы, чтобы размять затылок и плечи. Мне до боли хотелось ее поцеловать: я знал каждую пушинку у нее на шее, каждую родинку. Во время такой разминки Эльза никогда не открывала глаза. Иногда она даже ела с закрытыми глазами, покорно принимая все, что я ложкой отправлял ей в рот. Нетрудно представить, что́ со мной творилось в такие минуты. Если бы она только знала… впрочем, она, без сомнения, знала…
Как-то раз, ближе к вечеру, она стала шевелить ногой из стороны в сторону, вроде бы показывая, что ослабила бдительность. Внезапно охрипшим, срывающимся голосом я спросил, что у нее на уме. «Много всякого, много хорошего…» – ответила она и, открыв один глаз, окинула меня беглым взглядом, а потом опять смежила веки. На долю секунды в ее улыбке мелькнуло кокетство. Когда я обычным порядком растирал ей ноги, моя ладонь скользнула чуть выше обычного; я следил, не появится ли на ее лице какой-нибудь признак отторжения. Не увидев никаких перемен, я придвинул большой палец к границе ее нижнего белья и там задержал. Вновь никакой реакции не последовало; но когда я осмелился проникнуть под кромку ткани, Эльза охнула, отпрянула и проговорила: «Прекрати, Йоханнес». Это было сказано беззлобно, даже как-то по-матерински.