Госпожа Гризельда принялась возражать, но не очень упорно. Мистер Фордайс тоже почти не настаивал.
— Не в обычаях нашей Церкви, — сказал он, — считать освященными одни лишь погосты. Вся земля, принимающая в себя христианский прах, священна. Усопших собирают вместе под сенью кирки по одной причине, дабы могилы не были позабыты. Но все же тяжело помнить захоронение в дикой чаще, средь папоротников и камней.
— Я о нем не забуду.
— А когда сами оставите эту бренную землю?..
— Тогда какое это будет иметь значение? — Он мог бы посмеяться над бессмысленностью людских обыкновений. Он ощущал, что они с Катрин существовали в собственном мире, укрытом от чужаков, коего не коснутся время и расстояния, жизнь и смерть. Рай стал колыбелью их зарождающейся любви, для него это место превратилось в символ и тайну, так пусть телесная оболочка благословенного духа найдет последнее пристанище в Раю, ибо даже у блаженных имеются земные святыни.
И с наступлением ночи — госпожа Гризельда ни за что не дозволила бы столь неслыханной церемонии проходить днем — при свете факелов в руках Джока Доддса и сокольничего Эди, девушку похоронили у источника в Раю; Дэвид стоял в головах, а мистер Фордайс в ногах у могилы.
Дэвид будто грезил наяву. Земля словно не держала его; ход солнца, человеческая речь, дождь, ветер, каждодневная жизнь обратились в фантасмагорию: реальным стал лишь внутренний мир, где Катрин была по-прежнему жива. Он предпочел одинокую жизнь в пастырском доме, запретив Изобел возвращаться. Более того, он уговорил госпожу Сэйнтсёрф дать ей кров и работу и быть к ней добрее.
Тут она заметила, что ее слова пролетают мимо его ушей. Глаза Дэвида слепо смотрели в бесконечную даль.
Когда Дэвид отправился в Аллерский приход, чтобы предстать перед Пресвитерским советом, неистовствовали апрельские дожди. Юго-западный ветер трепал голые ветви и ворошил гнилую листву, так и не обратившуюся в прах без морозов и снега. Покрасневшие воды Аллера вышли из берегов, затопленная речная пойма отливала свинцом. Птицы в пустошах, обычно встречающие весну веселым гомоном, молчали, да и было их гораздо меньше; не слышалось даже посвистов ржанки или кулика, лишь из Леса раздавались крики гнездящегося в корявых еловых лапах ворона. В такой день сердце человека каменеет, но Дэвиду было все равно. Он жил в своем мире, отгороженный от всего, кроме одного-единственного воспоминания. Он смутно представлял себе, что происходит с благословенной душой после смерти, но видевшиеся ему образы расходились с учением Церкви. Сейчас он размышлял о Катрин в духе идей Платона, представляя, что она живет во всем ясном и чистом, как о душе прекрасной, словно манящий закатный свет. Но чаще Катрин виделась ему святой, допущенной в объятия Христа, овеянной любовью, что неведома смертным, и протягивающей ему теплые руки, дабы не был он одинок. На ум пришли слова Пьера Абеляра: