— По-моему, ты только что сказал, что мать дала тебе десять долларов?
— Это мне моя ненастоящая мама дала. А настоящая моя мама в Мэйкене, сэр.
— Думается, я всегда сразу вижу, врет мне ниггер или не врет. У них это на физиономии написано. Но я, пожалуй, все-таки сделаю вид, будто тебе поверил, — вдруг это тот исключительный случай, когда такой маленький мошенник, как ты, не солгал и одна из твоих мам — настоящая или нет — действительно умирает и хочет перед встречей с Создателем повидать своего шалуна.
Чолли, разумеется, все это пропустил мимо ушей. Оскорбления и недоверие давно уже стали для него всего лишь привычными жизненными неудобствами вроде блох. Таким счастливым, как сейчас, он чувствовал себя лишь однажды — во время той истории с арбузом, когда им с Дубком досталась вся сладкая сердцевина. До отправки автобуса оставалось еще часа четыре, и минуты, составлявшие эти часы, жужжали, точно оводы на липучке — медленно умирая, измученные своими попытками вырваться на свободу. Чолли просто с места сойти боялся, не решился даже отойти в сторонку, чтобы облегчиться перед отъездом: вдруг автобус тронется с места, а его не будет? Ему очень нужно было в уборную, но он так никуда и не пошел. Со вздутым животом он погрузился в нутро автобуса, идущего в Мэйкен, и устроился замечательно: на заднем сиденье у окна. Теперь он был полностью предоставлен самому себе; Джорджия поплыла у него перед глазами, а он жадно смотрел и смотрел в окно, пока солнце совсем не погасло. Но и в темноте он все продолжал смотреть в окно, борясь со сном, и эта яростная схватка закончилась тем, что он все-таки уснул. А когда проснулся, день уже был в полном разгаре, и какая-то толстая тетка сунула ему галету с холодным беконом. Вкус этого бекона Чолли чувствовал, даже когда они уже въехали в Мэйкен.
В конце переулка он увидел множество мужчин, собравшихся в гроздья, как виноград.
Чей-то мощный веселый голос то и дело спиралью взмывал над согнутыми спинами. Кто-то сидел, согнувшись, кто-то стоял на коленях, низко наклонив голову, но взоры всех были устремлены к одной и той же точке на земле. Когда Чолли подошел ближе, его сразу окутал знакомый бодрящий мужской запах. Все эти мужчины собрались здесь, как пояснил ему человек в зале, где делались ставки и заключались пари, ради игры в кости и возможности выиграть. Каждый из них украсил себя чем-то зеленым, приманивая деньги. Некоторые обернули купюрами пальцы и сжали пальцы в кулаки, так что наружу торчали лишь края купюр, похожие на некий изысканный кастет. Другие, собрав деньги в пачечку, сдвинули их к середине, но бдительно следили за своей «колодой», словно собирались в карты играть. А у кого-то деньги и вовсе торчали отовсюду в виде непонятных комков. У одного, например, из-под кепки. А его сосед просто держал свои купюры в руках, поглаживая их большим и указательным пальцами. В его черных руках было сейчас больше денег, чем Чолли когда-либо доводилось видеть, и он вдруг почувствовал, что разделяет волнение игроков. У него даже во рту пересохло — и от волнения, и от осознания того, что среди этих людей он вполне может прямо сейчас встретиться со своим отцом. Он то и дело нервно сглатывал, глядя то на одно лицо, то на другое, выискивая того, кто мог бы им оказаться. А все-таки как же его узнать? Вряд ли он будет похож просто на увеличенную версию самого Чолли. Хотя сейчас Чолли, пожалуй, и вспомнить бы не смог, как сам выглядит. Помнил только, что ему четырнадцать лет, он чернокожий и очень высокий, почти шести футов ростом. Он жадно рассматривал лица мужчин, но видел только глаза — умоляющие, холодные, плоские от затаенной злобы или как бы окаймленные страхом, — и все эти глаза смотрели в одну точку, на пару костяных кубиков, которые кто-то подбрасывал в воздух, ловил и снова подбрасывал, что-то монотонно напевая при этом, и некоторые ему подпевали; а он еще и потирал кости, словно два горячих уголька, и что-то шептал им при этом. Затем кубики снова со свистом взлетали, и это сопровождалось хором изумленных и разочарованных возгласов.