И Сашка ощерился в ответ.
Сашка улыбался и следующим утром, глядя на солнце, всползающее над ребристыми спинами крыш. Голова не болела с похмелья, не колотились руки, и черные пятна не скакали в глазах. Парень сполз вниз и отдал должное завтраку. А потом побрел к «Капитану». Хлопнул привычный стаканчик, бросил на стол мокрую полушельгу.
Трактирщик подмигнул:
— Ну, и когда коней выкупать думаешь?
Это уже стало привычной шуткой. Причем мужик вовсе не собирался обижать возможного покупателя. Задаток сто лет, как был уплачен и пропит. Не раз сменились в конюшне при корчме приведенные на продажу чалые, игреневые или бурые кони.
— Сегодня! — сказал Сашка твердо, и внутри захолодело. Словно уж скользнул по внутренностям к низу живота. Но парень твердо посмотрел на хозяина и повторил: — Сегодня.
И вышел на пыльную улицу, над которой плыло маленькое бельмастое солнце.
Сашка шел, поправляя у бедра дозволенный студиозусам и главам гильдий меч, и от духоты пот стекал по вискам солеными щекотными струйками. Несмотря на раннее утро, непокрытую голову пекло. Но паренек привычно переходил с улицы на улицу, среди пыльных деревьев и невзрачных людей.
На его взгляды оборачивались с недоумением и насмешкой. Какая-то девица, отстав от отца, приподняла вуальку и показала язык.
Сашка точно знал, как это будет. Берегиня возникнет внезапно — из желтого марева улицы, вьющейся, словно шелта. Возникнет вместе со звоном в голове то ли от жары, то ли от выпитого, то ли от дрожащих в воздухе, как над водой, стрекозиных крыльев.
И завесу сорвет с глаз. И плевать станет на приметы, на простую одежду, на спрятанный ею шрам. Потому что Берегиня шагнет навстречу, кренясь под тяжестью корзины со свежевыстиранным бельем.
И Сашкины губы распахнутся в беззвучном крике:
— Государыня… Мама! Мамочка!..
Птицы в пыльных облаках.
Высокий худой юноша шел по улице и заглядывал в лица всех проходивших мимо женщин. Он понимал, что это глупо, наивно и даже опасно, но ничего не мог с собой поделать. Ленивый летний ветерок ерошил юноше волосы, трепал полы потертой горчичной куртки и заставлял то и дело придерживать длинный узкий и легкий меч, болтающийся у бедра.
Женщины, на которых засматривался Сашка, угрюмо косились, тупились или хихикали, их спутники, большей частью простолюдины-мастеровые, вмешиваться опасались: ну попялится студиозус, с бабы не убудет.
Улица вилась прихотливо, изгибалась, как ленивая пестрая шелта[23], вылинявшая от жары до пепельной серости; казалось, тусклой пылью пропитался сам воздух, и ни ветер, ни блеклая зелень деревьев, ни волчий глазок солнца не могли ничего изменить. Сашке вдруг померещилось, что улицу тряхнуло, и эта женщина взялась из ниоткуда, из ослепившего на мгновение морока. Юноша потряс головой. Женщина не исчезла. Осторожно, будто танцуя, ступала по колкому выщербленному булыжнику мостовой, неся высокую корзину с бельем, кренясь от ее тяжести, отчего мелким потом было забрызгано бледное лицо. Серое дерюжное платье, собранное в талии, било по коленям. Волосы были скручены в тугой узел на темени, как носят вдовы, и только одна мягкая прядка выбилась и тусклым золотом осенила висок. Сашка заглянул в глаза цвета лилового моря, и что-то тупо толкнулось в сердце, и сразу стало понятно: вот, нашел.