- Какие?
- Что этот Ребатю - самый лучший охотник из всех, с которыми ему доводилось встречаться, что нельзя лишать его этой радости, как нельзя лишать человека еды и питья, и что своими бесконечными протоколами полевая жандармерия доведет этого безобидного маньяка до того, что тот превратится в опасного зверя. И все это было перемешано в его дорогой старой башке с навязчивыми идеями, которыми он был поистине одержим. Он говорил мне: "Одарить людей страстями и запретить их удовлетворять - нет, это не по мне, я не Господь Бог". Надо признать, что он ненавидел маркиза де Больбек, а маркиз поклялся, что рано или поздно прижмет Ребатю с помощью своих сторожей и отправит его в Гвиану. Так что, черт побери!..
Я, кажется, уже отмечал в этом дневнике, что печаль чужда г-ну торсийскому кюре. Душа его весела. И даже сейчас, если я не глядел на его лицо, а он, как всегда, не опускал головы, держал ее очень прямо, меня поражали некоторые оттенки его голоса. Несмотря на всю удрученность, нельзя сказать, чтобы голос его был печальным: в нем сохранялся какой-то, почти неуловимый, трепет, дуновение внутренней радости, такой глубинной, что ничто не могло ее замутить, подобно спокойной толще океанских вод, неподвластной ураганам.
Он поведал мне еще многое, вещи почти невероятные, почти безумные. В четырнадцать лет наш друг мечтал стать миссионером, веру он потерял, изучая медицину. Он был любимым учеником прославленного профессора, имя которого я запамятовал, и товарищи единодушно предсказывали ему исключительно блестящую карьеру. Известие, что он обосновался в нашем захолустье, всех удивило. Он объяснял это своей бедностью, не позволяющей ему готовиться к экзаменам на конкурс, к тому же слишком усердные занятия серьезно подорвали его здоровье. Но истинная причина была в том, что он терзался из-за утраты веры. Он сохранил странные привычки, например, ему случалось вопрошать распятие, висевшее на стене его комнаты. Иногда он рыдал, опустившись подле него, закрыв голову руками, а иногда, напротив, даже вызывающе угрожал ему, показывая кулак.
Еще несколько дней тому назад я, вне всякого сомнения, выслушал бы все это с большим хладнокровием. Но сейчас я был не в состоянии вынести откровенный разговор о такого рода вещах, мне словно лили расплавленный свинец на открытые раны. Конечно, я не выстрадал ничего подобного, и, возможно, мне не придется так страдать до самой смерти. Но я мог только опустить глаза. Если бы я поднял их на г-на торсийского кюре, боюсь, я закричал бы. К сожалению, в таких случаях человеку труднее совладать с языком, чем с глазами.