- Те, кто поставлены надо мной, могут сказать, что я действовал не так, как должно, если сочтут это нужным, это их право.
- Я вас знаю, вы хороший молодой священник, не тщеславный, не честолюбивый, у вас нет, конечно, склонности к интригам, вас не иначе как подучили. Этот тон... эта самоуверенность... Право, мне кажется, я брежу! Ну, скажите начистоту: вы считаете меня дурной матерью, мачехой?
- Я не позволяю себе судить вас.
- О чем же разговор?
- Я не позволяю себе судить также и мадемуазель. Но у меня есть опыт страдания, я знаю, что это такое.
- В вашем возрасте?
- Возраст тут ни при чем. Я знаю также, что у страдания есть свой язык, страдание не следует ловить на слове, осуждать за какое-нибудь слово, страдание готово проклясть все - общество, семью, родину, самого бога.
- Вы что же - одобряете это?
- Я не одобряю, я пытаюсь понять. Священник - как врач, он не должен пугаться ран, нарывов, гноя. Душевные раны всегда источают кровь и гной, сударыня.
Она вдруг побледнела и сделала движенье, чтобы встать.
- Вот почему я дал мадемуазель выговориться, да я и не имел права не выслушать ее. Священник внимает только страданию, если оно подлинно. Что за важность, в какие слова оно облекается? И будь они даже ложью...
- Вот как - для вас, что правда, что ложь, все едино. Хороша мораль.
- Я учу не морали, - сказал я.
Ее терпенью явно приходил конец, я ждал: она вот-вот даст мне понять, что разговор окончен. Ее действительно подмывало это сделать, но всякий раз, когда ее взгляд останавливался на моей унылой физиономии (я видел свое лицо в зеркале, от зеленого отсвета лужаек оно казалось еще более нелепым, еще более бескровным), можно было заметить по почти неуловимому движению подбородка, что она снова и снова собирает все свои силы, всю свою волю, чтобы убедить меня, оставив за собой последнее слово.
- Моя дочь просто-напросто ревнует к гувернантке, она вам, должно быть, нарассказала всякие ужасы?
- Я полагаю, она ревнует прежде всего к дружбе отца.
- Ревнует отца? Что же прикажете делать мне?
- Ее нужно успокоить, смягчить.
- Ну да, я должна была бы броситься ей в ноги, попросить у нее прощения?
- Во всяком случае, не дать ей отдалиться от вас, от семьи с отчаянием в сердце.
- И все же она уедет.
- Вы можете ее принудить... Бог вам судья.
Я поднялся. Она встала одновременно со мной, и я прочел в ее глазах какой-то испуг. Казалось, она боится, что я ее покину, и в то же время борется с желаньем сказать мне все начистоту, выложить наконец свою несчастную тайну. Она была не в силах дольше хранить ее про себя. Наконец, у нее вырвалось, как раньше вырвалось у другой, ее дочери: