Рожь убрали деды в один день: по четыре копны в пятьдесят два снопа. Димке с Колькой дали побаловаться серпом, и они принесли на стан по охапочке стеблей, срезанных кое-как, с вырванными корнями.
Хлеб не стали держать на поле, и Красавчик перевез снопы домой за четыре ездки — к себе и к Лукьяну.
Возле сарая отец острой лопатой обновил небольшой точок, заросший подорожником. Но хлеба было так мало, что он сказал деду:
— Видать, батя, не стоит овчинка выделки. Ей-богу! Своего хлеба и до рождества не хватит. Придется подкупать. И что тебе за нужда на такой бесплодной плешине каждый год сохой ковыряться? Развел бы пчел! Купил бы улья три, как хотел.
— Да что ты! Не могу я от земли оторваться, хоть сколь ее ни будь! Пускай хоть четыре копны, а свои. Как же мужику жить на свете без своей новины? Все ее ждут, как светлого дня. А я чем хуже? — сказал дед и уже не так уверенно добавил: — И скотине солома нужна. Нельзя без соломы. И Димку надо приучать к делу. Я ему и цепочек легонький смастерил.
Отец не напирал. Сам он давно оторвался от земли, и не в радость было ему таскаться весной или осенью за Красавчиком и за сохой по маленькому полевому клочку суглинка.
Правда, он еще ковырялся в огороде, и это ему нравилось. И на досуге помогал деду окучивать яблони, обмазывать их стволы известью. А к пчелам и не подходил.
Самым значительным днем было для него двадцатое число каждого месяца, когда он получал в школе свои восемнадцать рублей — золотыми пятерками и бумажными кредитками.
Он приносил деньги, отдавал их матери, оставив себе лишь шестьдесят четыре копейки на два фунта получистого турецкого табака, и мог идти по ягоды, по грибы, на рыбалку или на охоту. И если бы дали ему полную волю, купил бы он хорошее ружье и собаку. Мечтал он о легавой, об ирландском сеттере — с длинным и лохматым коричневым хвостом, но, на крайний случай, обошелся бы и гончаком: ходить за зайчишками, за лисой. Но и ружье и собака были, как говорил дед, не по деньгам.
А деду Семену была в радость всякая работа в саду, в поле и в огороде. Он переворачивал на грядке первый пласт отдохнувшей под снегом земли — жирный, ноздрястый, в белых корешках сорных трав, и улыбался работяге червяку, нырявшему от солнечного света в глубокую и темную ямку. Он смазывал известью ствол яблони — корявый, в трещинах — и нежно разговаривал с почкой, сложенной в кулак и далеко запрятавшей в зеленый и серебристый панцирь розовые лепестки веселого и нарядного цветка. Он ставил палочки для сахарного гороха, жадно раскинувшего зеленые цепкие усики. И когда усик прямо на главах обвивался вокруг палочки, он журил его — тихо, незлобно: «Рад дурак, что дурня нашел. Ну, живи, живи!» А свежий огурец — холодный, в капельках росы, шершавый, как терка, — нес он в дом на широкой загрубевшей ладони, как хрупкого птенчика, нечаянно выпавшего из гнезда.