Последнее странствие Сутина (Дутли) - страница 34

И старик перемалывает челюстями зерна слов, то сгибая, то выпрямляя голову в неверном свете, и весь он – сплошной упрек. Художник еще какое-то время слышит его вздохи и увещевания, но постепенно маленькое тело ребе будто удаляется, скукоживается, сливается со складками занавесок катафалка. Но почти в тот же самый момент он приближается снова, его движения становятся мягкими, почти женственными, он преображается в женщину. Художник не узнает ее. Перебирает в уме, кто бы это мог быть, Гард, Ма-Бе, кто? Он не узнает ее. Она не похожа ни на одну из них.

Что тебе нужно здесь, в машине, как ты сюда попала? Зачем ты тут со мной? Я еду на операцию, разве ты не знаешь?

Он хочет заговорить и не может произнести ни слова. Но женщина тоже молчит, только кивает и отводит глаза. Потом проводит пальцами по его руке, как Ланнеграс, крохотная молния пронзает катафалк, наступает успокоение. Художник шамкает что-то про себя, будто у него во рту хлеб, будто он жует его беззубыми челюстями. Она капает ему маковый сок под язык. Боль у него в животе засыпает.

Упреки ребе сотни раз снились ему в снах, он бормотал невнятные, путаные оправдания, приводил в свою защиту Бецалеля в пустыне, но ни разу даже не попытался что-то сказать о своих картинах, ни одного слова. Никогда не указывал на свои полотна, не пытался объяснить, каким образом так получилось, почему он не мог иначе. Он переворачивал картины обратной стороной, ставил лицом к стене, чтобы никто не мог их видеть. Ничего никогда не объяснял. Ни в одном письме. Ни единым словом. Этим картинам нет объяснения, понимаете? Есть картина, и только картина. И есть слово, но о нем должно молчать. Моисей разочарован. Сутин – молчун, так его прозовут на Монпарнасе. Muet comme une carpe, нем как рыба.

Вдруг он слышит голос Генри Миллера, своего бывшего соседа на улице Вилла-Сера, говорящего на французском с американским акцентом.

Я помню, что впервые встретил Сутина в 1931 году. Один тип по имени Луис Атлас, нью-йорский бизнесмен, торговавший мехами, нанял меня в качестве литературного негра, чтобы я написал серию статей о знаменитых парижских евреях. Он платил мне по двадцать пять франков за каждую из статей, которые печатал под своим именем в еврейских журналах Нью-Йорка. И так наконец в одном кафе я свел знакомство с Сутиным. Я задавал ему вопросы для статьи, а его друзья отвечали мне за него, сам он за все время разговора не произнес ни слова, только сидел погруженный в мысли и окутанный дымом своей сигареты…

Смиловичи, деготь. Память пропитывается дегтем. Детство – штетл, местечко с разваливающимися гнилыми хатами, шаткими мостками, с удушливой пылью или чавкающей грязью, смотря по времени года. Кашель простуженных детей и голод. В его памяти это место навсегда осталось серой, грязной дырой. Небо – затянутое, серое от дыма. Шагал, жестикулируя, провозгласит во всеуслышание: