И только я спохватился, что среди шагов вниз по лестнице не слышал тех, цокающих, как они послышались снова — теперь ближе к нам. Цокают каблуки мужских сапог, и с ними, кажется, клацают собачьи когти. Честное слово, я кожей чувствую это цоканье и клацанье, по коридору и все ближе, — они словно скребут мои уши изнутри. Открылась другая дверь.
— Двадцать один! Встали! Пошли!
Я бы и рад отойти от двери, но что-то не пускает, хотя меня уже сотрясает сильная дрожь.
— Только не его, не его! — опять кричит, молит женщина.
Взрыв собачьего лая, кто-то взвизгнул — быть может, укушенный. Коридор огласился детским плачем, женскими криками — исполненные ужаса и отчаяния, они проникают под кожу, впиваются в меня.
Мужской голос:
— Отпусти его!
Громкие шаги и сильный, глухой удар, словно тело врезалось в стену около нашей двери. На миг крики стихли, но через мгновение взметнулись еще громче. Крики наслаиваются друг на друга, дрожь, сотрясающая мое тело, становится неудержимой.
— Все вон! Все вышли! — скомандовал мужской голос, перекрывая крики и лай собак.
«Все вон». Значит ли это, что забирают всех из каждой комнаты? А если так, дальше наша очередь, мы же следующие по коридору. Сейчас этот голос командует в соседней комнате. И если ему не хватает людей, теперь он придет за нами. Процокает по коридору и распахнет дверь, собаки будут рваться с поводков и рычать. Он скажет: «Одиннадцать!» — а нас тут столько и есть. Мы будем плакать и умолять, как умоляли те люди, но это не поможет, нацистам плевать на мольбы, им вообще на все плевать: они по сто человек в вагон запихивают, без скамей и окон, что им наши мольбы?
Люди, которые запихивают других людей в такие вагоны, плевать хотели на все те вещи, которые другим людям кажутся важными. Им нужны только плюшевые мишки и чтобы числа сошлись, так что, если им понадобятся все в нашей комнате, заберут всех. Всех до одного заберут. А раз их только это интересует, трудно даже вообразить, что на самом деле означала открытка, на которой строки сползают вниз. Наверное, в том месте, куда отправляют транспорт, где бы оно ни находилось, и правда очень, очень плохо. Наверное, это самое ужасное место. И есть причина, почему та открытка от тети Луизы оказалась последней. И скоро мы узнаем почему.
Крики, лай, звуки борьбы все еще доносятся из соседней комнаты, но я как-то сумел отлепиться от двери и кинулся к маме. Уткнулся головой ей в живот. Она крепко меня обняла, но это не помогает мне успокоиться, потому что мама тоже вся напряжена, и мы вместе с ней ждем цокающих шагов, лая и команды с порога — числа, в которое войдем мы все. Потом Мариэтта обняла меня со спины и попыталась дотянуться до мамы. Мариэтта плачет, и это такие ужасные звуки, что я вдруг увидел свою сестру маленькой, восьмилетней. Не хочу, чтобы Луиза оказалась права. Не хочу, чтобы наклонные строчки говорили то, что они, как думает мама, говорят. Не хочу, чтобы дверь отворилась и меня собаками загнали в поезд. Не хочу сидеть на голом полу и ждать, пока случится что-то ужасное. Не хочу больше оставаться тут беспомощным пленником, у которого вся надежда — на то, что уже набрали нужное число. Я сильнее уткнулся маме в живот, мысленно заклиная: пусть все это исчезнет, пусть исчезнут последние пять лет, пусть этот поезд уйдет без нас, пусть все поезда повсюду исчезнут навеки.