Призвание (Зеленов) - страница 68

2

Вел Доляков в училище четверокурсников. Сашка впервые увидел его еще в начале учебного года, когда первый курс водили по мастерским, знакомили с лаковым производством.

В мастерских бросались в глаза шкафы вдоль стен, просторные, остекленные, где за толстым витринным стеклом сверкали радугой красок и золотом лаковые изделия. Здесь были собраны лучшие, удостоенные высоких наград на международных выставках, в том числе на парижской, где местной артели был присужден Гран-при. На стенах же, в рамочках за стеклом, висели дипломы, почетные грамоты. Особенно выделялся один, на веленевой, лучших сортов бумаге, с высоким искусством исполненный лучшим гравером Франции и снабженный подписью министра промышленности и торговли этой страны. Крупно, красиво на нем было выведено от руки имя его обладателя: «Monsieur Doliakoff». А рядом сидел и сам «Monsieur Doliakoff» в измятом своем пиджачке, в смазных сапогах, с потухшей цигаркой в левой руке и с беличьей кисточкой — в правой. Если чем он и выделялся среди других мастеров, так это своей заурядной внешностью.

Неужели это и есть тот самый, которого знала Европа, Америка, Азия, которого так ценил и так восхищался им Горький? Он едва ли бы мог и запомниться, если бы не глаза, полыхавшие черным огнем, беспокойные, темные. Повернул к первокурсникам стриженную под машинку голову, раздвинул в беззубой улыбке встопорщенные усы, обнажая под верхней губой два уцелевших клыка, придававших сходство ему со старым и добрым волком из сказки…

Сашку тревожило это имя, он каким-то глубинным чутьем ощущал, что несет этот мастер в себе тот огромный заряд, что принято именовать самородным, стихийным талантом.

* * *

Ванька был третьим по счету в большой семье Доляковых, кроме него еще было семеро — старшая, девка, потом шли мальчишки. Все худые, горластые, черные, как грачата, вечно голодные и всегда возбужденные, они отличались резко от местной детни, почти сплошь белобрысой, по-володимирски окающей.

Отец оставался в Москве на Рогожской и какое-то время еще высылал им оттуда по красненькой в месяц. Потом спился с круга и умер. (Говорили, что был он отравлен хозяином.) Остались после него на руках Парасковьи свет Вонифатьевны, матери, восемь голодных ртов. Каждого накорми, и одень, и обуй. Впряглась она в этот семейный воз и тащила его до самой своей кончины, — кормила, поила, обихаживала своих сорванцов, дом-развалюху блюла как могла, нанималась и мыть полы, и стирать у хозяев, а по летам — сена ворошить, жать, косить, молотить, работала и за мужика, и за бабу. Плетется, бывало, с работы домой, еле ноги тащит, а соседки еще по дороге встречают: «Твои-то опять в чужой огородец залезли!», «Твой-то опять у меня вчерась из рогатки окошко разбил!» Придет, нашвыряет виновникам подзатыльников или отлупит ремнем, да разве в одни-то глаза углядишь за эдакой-то оравой! Но хоть и билась она ровно рыба об лед, а из всех восьмерых по миру ни одного не пустила. Время приспеет — в школу их отдает. Побегают зиму-другую, чтение, письмо осилят — и в иконописную мастерскую: «Батюшко, Миколай Михайлыч, возьми, не оставь уж мово-то, Христом-богом прошу!..» Старшего отвела — настал и Ванькин черед, как только стукнуло десять.