Ромашкин стоит с поникшей головой. Я молчу, боясь потревожить скорбь этого человека. Здесь полегло немало молодых ребят, не успевших полюбить, не сумевших вернуться к матерям.
Идем дальше. Вот здесь был КП командира полка майора Можейко. А вот там почти сто дней сидели враги. Этим маршрутом ходили на подрыв стены третьего цеха комсомольцы Кузьменко, Моторенко, Похлебин…
Я слушаю не перебивая. Давно хочу спросить, да все откладываю. Но вот сорвалось:
— Скажите, Тимофей Алексеевич, как объяснить ваше дружеское общение со своим бывшим врагом, который убивал ваших товарищей?
Тимофей Алексеевич грустно улыбается.
— Не вы первый задаете этот вопрос… В прошлом году я приходил сюда с сыном Виктором, который нес армейскую службу здесь, в Волгограде. Когда я ему все это показал и рассказал, он с недоумением спросил: «Простил ты, что ли, отец?»
Ромашкин глубоко вздохнул, выдержал паузу, словно собирался с силами, и заговорил:
— Вот уже тридцать лет у меня по ночам ноют раны. Я часто вижу во сне Сталинград. Руины мартеновского цеха, печи, в которых мы укрывались. Я до сих пор слышу голоса своих погибших друзей, вижу, как, прижавшись спинами к стенам мартеновской печи, они слушают нескончаемую музыку войны… Такое не забывается…
Ромашкин умолк. Он вытащил носовой платок и долго тер им глаза.
— Сегодня я, — сказал он, — как и тысячи других ветеранов, исполняю волю тех, кто здесь, на сталинградской земле, защищая социалистическую Родину, отдал самое дорогое — жизнь! И я всю послевоенную жизнь посвятил исполнению заветов павших… Простите, если говорю выспренно, но не в словах дело.
Тимофей Алексеевич попросил у меня сигарету, закурил, глубоко втянул в себя дым.
— Человек должен нести ответственность за то, что происходит в мире. Нас такими воспитали. Нам небезразличны судьбы стран и народов. В ту войну немецкий народ сам себя жестоко покарал за собственную близорукость, за то, что пошел на поводу у кучки политических авантюристов. Гельмут Вельц был олицетворением обманутой и преданной Германии, но вместе с тем он олицетворял ту Германию, которая очень скоро прозрела и поняла, по какому гибельному пути ее вели.
Страшно, — продолжал мой собеседник, — когда человек не чувствует чужой боли, пусть даже отдаленной от него десятками лет или тысячами километров. Я почему-то не верю, что такой человек способен откликнуться на чужую боль даже рядом с собой. Суть своего времени всегда выражал и будет выражать тот, кто способен откликнуться.
Своей книгой Вельц откликнулся на мою боль и миллионов моих соотечественников. Я счел делом совести откликнуться на горькую исповедь своего бывшего врага и потому еще, что нашел в ней логику честного поиска, которая, как известно, неизбежно ведет к формированию прогрессивных взглядов и убеждений.