Все в саду (Николаевич) - страница 109

Радович был седой. Не весь, конечно – только надо лбом. Белая прядь в черных, густых, как у отца, волосах. Белая метка.

Виктор Радович.

Он попытался приличествующим образом шаркнуть ногой, но только размазал натекшую с калош снежную жижу и смутился еще больше.

Это ко мне, мама!

Тем же голосом, как тогда, на “Старом венце”. Глуховатым.

Высокий, худой, нескладный, в серой тужурке. Лобастый. Вечно спотыкался, задевал непослушные шаткие вещи. Сам про себя говорил, беспомощно разводя руками, – щенок о пяти ног.

Радович вытянул из шинели пригретый за пазухой пакет, протянул.

С днем рождения!

Темная оберточная бумага, впервые в жизни данные отцом деньги. Зачем тебе? – медленно. У моего товарища день рождения, я приглашен… Не дослушал, пошел к буфету, к шкатулке, в которой жили деньги. Радович до них не дотрагивался даже. Ни разу. Никогда.

Саша развернул наконец пакет. Просиял. Писарев! Издание Ф.Ф. Павеленкова! 1866 год.

Мать всё смотрела внимательно, и девочка тоже, и Саша, спохватившись, признался – то ли про Радовича, то ли про Писарева – это мой лучший друг. Отец тоже спросил тогда, стоя у шкатулки. Уточнил.

Это твой товарищ или друг?

Друг.

И как же зовут твоего друга?

Саша Ульянов.

Рамонь: царская милость

Сергей Николаевич

Рамонь. Ударение на второй слог. Протяжный, долгий, какой-то заливистый звук. Почти как гармонь. Так и представляешь себе, как кто-то с силой растягивает мехи, словно распахивает ворота во двор, как проходит быстрыми, ловкими пальцами по клавишам желтоватой эмали, извлекая из них радостную и ликующую музыку, созвучную этим местам. Звени, Рамонь! Играй! Славься, царская милость, просыпавшаяся когда-то червонным дождем на жирный, густой воронежский чернозем, какого нигде больше в России нет. Столько лет прошло, а сады по-прежнему цветут, и земля родит, и розы благоухают. И, кажется, ничего здесь не меняется, хотя, конечно, поменялось всё, кроме цвета неба и облаков.


… Жила-была девочка. Звали ее Eugenia на французский манер, но подписывалась она всегда только по-русски – Евгения. Четкий почерк прирожденной отличницы. Раз и навсегда выверенный наклон букв, как и фасон стоячих батистовых воротничков, который она носила с юности, выдавал натуру замкнутую, сосредоточенную на собственных переживаниях и не допускавшую особых сближений. Она не была красива. И знала это. Как знала, что ни статус внучки императора Николая I, ни титул дочери герцога Лейхтенбергского, ни родство с императорским домом Франции не являются для нее надежной защитой и абсолютной гарантией безопасности. Всё свое детство и юность Евгения прожила в постоянном страхе перед большим скандалом, готовым вспыхнуть и разгореться в любую минуту. Второй брак ее матери, великой княгини Марии Николаевны с графом Строгановым был государственной тайной. В нее были посвящены только самые доверенные лица. Это был первый морганатический, неравнородный брак в романовском семействе. О нем шептались по углам с такими скорбными лицами, с какими никогда не говорили о покойном отце Максимилиане Лейхтенбергском, умершем, когда девочке было четыре года. Все пересказывали друг другу слова ее бабушки, императрицы Александры Федоровны, вдовы Николая I: “Я думала, что самым страшным испытанием в моей жизни, была смерть императора. Что ничего ужаснее быть не может. Но теперь я знаю, что может! Предательство моих детей”. Марию она так и не простила. Да и с внуками стала заметно холоднее, как будто они были виноваты в том, что новый брак матери пал тенью и на них.