В избе пахло вечерними перепревшими щами, овчинными полушубками, в подтопке догорали дрова, бросая на порог жаркие отблески; веник в углу казался пучком красной проволоки. Тягуче, простуженно шипело что-то — над кроватью висел репродуктор.
Крынка с молоком и полкаравая хлеба вызвали у Аребина слабость в ногах — от голода. Он повесил пальто и шапку на гвоздь в косяке, снял облепленные грязью резиновые сапоги и в носках прошел к столу.
Павел сердито отодвинул от себя ребятишек.
— Вылазьте! Забери их, Катька.
— Дайте им поесть, — поспешно остановил его Аребин.
— Поедят после. Так и торчат здесь с утра до вечера, как будто своего дома нет.
Ребятишки побросали ложки и хлеб; ломти с выеденными мякишами напоминали подковки.
— Ладно, ладно, не шуми… — Катя вывела из-за стола малышей. Они сбились в кучку возле подтопка, белоголовые и глазастые, безотрывно следили за незнакомым человеком, который помешал им ужинать.
Мать тряпкой смахнула со стола белые молочные лужицы, оставшиеся после ребятишек, вытерла передником ложку для Аребина, в большую эмалированную чашку вывалила из чугунка комья крутой пшенной каши, залила молоком.
Аребин тотчас вспомнил свое детство: вместе с братишками и сестренками ел он из общей чашки щи, картошку, кашу, украдкой поглядывал на отца в ожидании, когда тот тихонечко стукнет по краю чашки и даст команду: «Хватай, ребята!» На дне чашки сталкивались все ложки: каждый норовил выбрать кусочек мяса побольше и получше: отец тогда отступался, лишь посмеивался наблюдая…
Аребин не заметил, как осторожно положил ложку дед, затем Павел, а мать и вовсе не притронулась: убирала в чулан посуду. Константин Данилыч с улыбкой наблюдал за гостем сквозь выпуклые стекла «профессорских», как он их называл, очков.
— Проголодались вы, я вижу, шибко…
— С утра ничего не ел. — Аребин смутился: чашку опорожнил один.
Приподняв на лоб очки, дед прищурился, чуть подался к Аребину.
— Постойте-ка, это вы недавно к правлению подъехали с Матвеем Тужеркиным?
— А ты не узнал? — буркнул Павел недружелюбно.
Аребин вгляделся в лицо Павла. Должно быть, глаза его разучились выражать чувство радости и ласки; они горели под густыми спаянными бровями темным и отчаянным огнем, как у человека, который уже не надеялся, что к нему вернется когда-нибудь душевная ясность и покой; он жил как бы со стиснутыми зубами, от этого в вырезе туго сомкнутых губ его таилось что-то страдальчески-горькое и непреклонное. В расстегнутом вороте старой, залатанной на плечах гимнастерки виднелась крепкая шея с выпиравшим кадыком. Когда склонялся, на лоб тучей сползали волосы, тусклые, без блеска, и жесткие.